В этой связи становится ясен смысл евангельских слов: "И отцом себе не называйте никого на земле: ибо один у вас Отец, Который на небесах" (Мф 23:9). Иисус говорит здесь, что отношения между каждым без исключения человеком и Богом уникальны и поэтому не могут строиться при помощи посредника.
На основании чужого опыта или чужого мнения, а также на базе той или иной нормы эти отношения невозможны. Они могут быть реализованы исключительно в личной молитве каждого. Вот почему в Нагорной проповеди Иисус советует нам: "Войди в клеть твою и, затворив дверь твою, обратись к Отцу твоему, Который втайне".
Огромная значимость этого призыва становится ясна только теперь. Можно сказать, что именно XX век стал веком молитвы. И только теперь становится ясно, почему так нужно человеку молиться даже в тех случаях, когда он не нуждается в "идее Бога" для того, чтобы объяснить, что происходит вокруг, как это было в случае с Лапласом. Не испытывая потребности в идее, мы нуждаемся в личных отношениях с Богом – в сущности именно в этом заключается та новая религиозность, о которой некогда заговорил со своими учениками Иисус.
В какой-то момент нашей жизни в нее входит Бог – вне какой бы то ни было зависимости от того, как мы относимся к идее Бога. Тогда мы идем и покупаем Молитвослов. В России еще десять лет тому назад это было трудно, почти невозможно – теперь он продается везде, но все равно во многих случаях это не помогает, ибо, раскрыв его, мы сразу начинаем тонуть в словах.
Начинаем пытаться вычитывать или проговаривать про себя содержащиеся там молитвы полностью и как-то сразу превращаем молитву в заклинание, суть которого, в отличие от молитвы, состоит именно в том, чтобы его произнести. В молитве же суть заключается не в словах, ибо молитва как раз выводит нас через слова в те отношения, где никакие слова уже не нужны (слова в молитве, как тропинка в лесу: она помогает идти вперед и достигнуть цели, но продвижение по ней не является самоцелью).
Феофан Затворник сравнивал молитву по книжке с прописями, которыми пользуются дети, когда учатся писать, а Франсуа Мориак называл ее piste d'envol, то есть взлетной полосой для самолета. Важно не прочитать, быстро или медленно, внимательно или нет, важно использовать эти слова, как ключ в замке, чтобы этим ключом открыть сердце навстречу Богу.
К каждому замку требуется свой особый ключ: к одному – Иисусова молитва, к другому – "Богородице Дево, радуйся", к третьему – "Отче наш" или молитва мытаря из Евангелия от Луки, а к четвертому – молитва "Верую, Господи, помоги моему неверию" (Mк 9:24); к какому-то – акафисты и каноны и так далее.
Молитва как монолог, как наша просьба, обращенная к Богу, не имеет никакого смысла, "ибо знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него" (Мф 6:8). Но тогда перед нами неминуемо встает вопрос: а зачем тогда вообще молиться? Быть может, только для нашего самоуспокоения? Наша молитва не является ли тогда видом аутотренинга, самогипноза, психологической автокоррекции? Не случайно же современные психиатры и психотерапевты так настойчиво убеждают своих пациентов ходить в церковь и, в особенности, научиться молиться.
И, тем не менее, Бог ждет от нас молитвы: в молитве мы вступаем с ним в диалог, и именно через этот диалог Он раскрывает нам свою волю. В молитве осуществляется та встреча с Богом, о которой постоянно говорит митрополит Антоний Сурожский.
У Альфонса Доде в романе "Мылыш" изображен аббат, говорящий главному герою: "Кстати, я забыл тебя спросить… Ты любишь Бога?… Нужно Его любить, мой милый, и уповать на Него, и молиться Ему неустанно, без этого ты никогда не выкарабкаешься из беды… От тяжелых страданий я знаю только три лекарства: труд, молитву и трубку… А что до философов, то на них не рассчитывай, они никогда ни в чем не утешат".
Проходит несколько лет. Доде изображает, как его герой забывается тяжелым сном у постели умершего брата и вдруг, очнувшись, обнаруживает, что в углу комнаты перед Распятием молится на коленях какой-то священник. Им оказывается тот самый аббат. Обессилевший от горя юноша узнает в его появлении присутствие Божие.
Интересно, что Иоанн Павел II рассказывает в одной из книг нечто подобное. Он говорит, что из детских воспоминаний одно живет в его памяти ярче всего: просыпаясь ночью, Кароль Войтыла почти всегда видел отца, который стоял на коленях и молился. "Его фигура являла мне образ непрестанной молитвы", – говорит Папа.
Молитва есть выход за пределы моего "я" и его возможностей – интеллектуальных, психологических и духовных. По мысли Франка, "перед лицом Святыни должен был бы умолкнуть всякий человеческий язык… ибо единственное, что адекватно святости этой реальности, – есть молчание". Речь идет здесь о том, что можно было бы назвать новым исихазмом или богословием молчания, которое исходит из того, что человека связывает с Богом только личное доверие, основанное, по словам Паскаля, на "недоступных разуму резонах сердца".
Однако, в отличие от исихазма эпохи святого Григория Паламы и Никодима Святогорца, сегодня мало кто рассказывает на бумаге о том, что такое предстояние Богу. В наше время опыт молчания выражается скорее не в вербальной, а в визуальной форме.
Фотография и телевидение фиксируют для нас то, о чем раньше приходилось рассказывать словами. Киноматериалы о матери Терезе или об отце Софронии Сахарове оказываются просто бесценными. Становится ясно, что Бога можно увидеть, когда смотришь на человека, который молится… если он умеет молиться и если его безмолвная молитва почему-то попадет в кадр. Последнее, разумеется, случается не часто.
Есть у молитвы еще один аспект: через нее Бог делает нас соработниками, включая в число тех, кому "хорошо и прекрасно быть как братьям вместе" (Пс 132:1). Отсюда становится ясна важность и необходимость и общей молитвы. "Научи нас молиться", – просят Иисуса ученики.
Хотя в молитве значимо не прочитанное слово, а порыв нашего сердца к Богу, тем не менее иногда бывает крайне важно молиться именно по книжке. Прежде всего ввиду того, что таким образом мы присоединяем нашу личную молитву к молитвам тех наших братьев и сестер, живых и усопших, которые молятся сейчас и прежде молились этими же словами. Молясь по писаному тексту, молясь словами, записанными для молитвы тысячу или более лет назад, мы в молитве сливаемся воедино со всеми, кто вот уже сотни лет молится, используя эти слова.
Так наши голоса начинают составлять один хор с людьми разных поколений и эпох, так мы оказываемся в Церкви рядом и становимся современниками. Песнь "Свете тихий" поется вот уже почти 1800 лет. Иоанн Дамаскин составил пасхальную службу, казалось бы, новую и никак не связанную с древним чином, много позже – в VIII веке. Однако, составляя ее, он включил в свой текст как фрагменты из проповедей Григория Богослова, с которыми тот обращался к своим слушателям в IV веке, так и другие древние тексты.
Вот почему, всякий раз совершая пасхальное богослужение, мы присоединяем свои собственные молитвы к молитвам Григория Назианзина и Иоанна Дамаскина. К молитвам тех неизвестных переводчиков, кто переводил с греческого эти песнопения на славянский, и всех, кто составлял напевы к этим текстам, наконец, к молитвам тех, кто столетиями использовал их в своей молитве, "едиными устами и единым сердцем" воспевая пасхальную песнь. Так молитва (невозможная без личного предстояния перед Богом в запертой на ключ комнате) преодолевает время и пространство.
К тому же слово писаной молитвы может иногда помочь нам выразить то, что мы сами хотели бы сказать, но не можем. Важно только, чтобы слово молитвы, записанной в книжке, не прочитывалось и не проговаривалось нами, а вырывалось из сердца как наше собственное. В противном случае мы сразу перестаем быть христианами и становимся язычниками, под формой христианства исповедующими какую-то свою языческую, совсем не православную веру, ибо христианство – это наши личные, живые и не устаревающие отношения с Богом как с Отцом, открытые нам Иисусом.
Души их во благих водворятся
(Элегия в прозе)
27 марта 1997 г., газета "Русская мысль", N4167
В старых московских дворах за зиму всегда накапливалось столько снега и льда, а главное, чего-то третьего, какого-то сплава одного с другим, смешавшегося с песком и грязью и застывшего в массу настолько монолитную, что она уже просто не могла растаять без посторонней помощи. Несмотря на весну, на солнце, даже на жару.
Приходил, однако, день, когда дворник собирал вокруг целую команду, чтобы разбить эту массу ломом, сложить в кучи по всему двору, а затем выкатить откуда-то из дальнего угла нашего двора своего рода "адскую машину", что-то вроде огромного котла. Лед загружался в эту машину, под ней разжигался огонь и потом из котла начинала вытекать черная и мутная вода – так во дворе того московского дома у Немецкого рынка, где прошло мое детство, начиналась каждая весна. Ранняя, с холодами, с неизбежной простудой и кашлем, но весна…