Лучше мехового плаща согреет его от заходящего холода смерти это незакатное солнце.
LXIX
Ясность тихого заката омрачается для него одной только тенью, той самой, что легла на всю его жизнь, — вспыхнувшей снова и здесь, в Риме, как там, в Иерусалиме, Антиохии, Галатии, — везде, всегда, — «великою распрею» с Петром.
«Бóльшая часть братьев… ободрившись узами моими, начала… безбоязненно проповедовать слово Божие. Некоторые, правда, по зависти и любопрению, dià phtónon kai érin, проповедуют… нечисто, желая тем отягчить узы мои… Но что до того? Как бы ни проповедовали Христа, притворно или искренно, я и тому радуюсь и буду радоваться всегда» (Флп. 1, 14–18).
«Что до того» значит: «мне все равно». Но вопреки наружному спокойствию, негодование, возмущение прорывается у него, может быть, не только за Господа, но и за себя: «Лучше мне умереть, нежели чтобы кто уничтожил похвалу мою», — готов он, может быть, и теперь сказать, в конце служения, так же как в начале (I Кор. 9, 15). «Ибо я недаром подвизался и недаром трудился. Но, если и делаюсь жертвою за жертву (Иисуса)… то радуюсь и сорадуюсь вам всем. Радуйтесь и вы со мною» (Флп. 2, 16–18).
Но, может быть, тайным ядом и эта радость отравлена. «Многие, о которых я уже часто говорил вам, и теперь даже со слезами говорю, поступают, как враги креста Христова» (Флп. 3, 18). Кто эти «враги», если не ученики Петра, а может быть, и сам Петр?
«Берегитесь псов, берегитесь злых делателей» (Флп. 3, 2). «Ибо лжеапостолы эти… принимают вид Апостолов Христовых. И неудивительно, потому что и сам сатана принимает вид Ангела света» (II Кор. 11, 13–14). — «Отойди от меня, сатана!» — это, может быть, теперь и Павел готов сказать Петру, как некогда сказал Иисус (Мк. 8, 33). «Если бы даже и Ангел с неба благовествовал вам не то, что мы… да будет анафема!» (Гал. 1, 8). Может быть, и здесь, в Риме, как там, в Галатии, изрек бы Павел Петру эту «анафему».
LXX
Кажется, тлеющее пламя распри раздувается, с новою силою, бурей гонений, когда Павел начинает проповедовать уже не только иудеям, но и римлянам, увлекая за собою, в мученический подвиг, всю церковь Петра.
Только два дня в жизни христианского человечества — Голгофа и Воскресение — больше того дня, вероятно, 1 августа 64 года, когда, после опустошившего Рим пожара, началось первое гонение на христиан.[70]
Маловероятно, вопреки глухому намеку Тацита, чтобы сам Нерон был «поджигателем» Рима. «Думали (все), что пожар приказан был им (Нероном), jussum incendium credebatur. Вот почему, желая заглушить эту молву, начал он судить и казнить лютейшими казнями тех, кого народ за гнусные дела, flagitia, ненавидел, — так называемых христиан… Но в вине поджога не могли их уличить; истинной же виной их была ненависть к человеческому роду, in odio humanis generis convicti sunt».[71]
Чтобы осветить игры на конном ристалище, где сам император, в одежде возницы, правил конями, зажжены были, в знойных сумерках августовского вечера в великолепных садах Нерона, за Тибром, живые факелы — христиане, «поджигатели Рима».[72] Серой, дегтем или смолой пропитанная волосяная рубашка, tunica molesta, была обыкновенной казнью поджигателей; но горящие люди — новый способ освещения, изобретенный Нероном. Гарь человечьего мяса смешивалась с благоуханием фимиама на жертвенниках «богу Кесарю, Нерону», divus Caesar Nero.
«Огненного искушения, для испытания, вам посылаемого, как приключения странного для вас, не чуждайтесь, возлюбленные», — скажет Петр (I Птр. 4, 12).
LXXI
В те же дни, преданы в жертву хищным зверям, на арене цирка, старики, дети, женщины и девушки, — под видом умирающих богов древних мистерий — Адониса, Геракла, Диониса, Орфея.[73]
«Нам, последним посланникам, Бог судил быть как бы приговоренными к смерти, потому что мы сделались театральным зрелищем, théatron, для мира, для Ангелов и человеков», — скажет, вероятно, об этих играх Павел (I Кор. 4, 9).
В первом ряду зрителей, на высоком золотом помосте, podium, под сенью пурпурных завес,[74] в сонме весталок, в белых одеждах, и курульных сановников, сидел, похожий на пухлого младенца, Нерон, с многоярусной прической из мелко завитых темно-русых волос, с мутно-голубыми глазами и страшно выдающейся нижней губой.[75] Будучи близорук, он вставлял в левый глаз вместо зрительного стеклышка, вогнутый, тщательно ограненный, исполинский изумруд,[76] чтобы лучше видеть наготу христианских мучениц, закрывавших ее только волосами, как Ева в раю. Девственная прелесть ее отражалась как вечное солнце в фокусе изумрудных огней Неронова очка. Qualkis artifex pereo! «Какой во мне погибает художник!» — скажет он, умирая. Матери своей, только что им убитой, еще непростывшее тело будет судить, как художник, глядя на него, может быть, сквозь тот же изумруд.[77]
Жадно смотрит, как бешеный бык подымает на рога обнаженные тела мучениц, и влачит их, и топчет на окровавленном песке арены; жадно вдыхает сладострастный запах крови, пиро-начальник, архитриклин ужасной вечери, — тот, кому поклонятся люди и скажут: «Кто подобен Зверю сему, и кто может сразиться с ним?» (Откр. 13, 4).
Были и другие игры, еще более ужасные. Медленно выползал на арену из подземного логова-клетки, cavea, огромный леопард или пантера, подкрадывался к привязанной к столбу, обнаженной до последней наготы, четырнадцатилетней девочке, и, когда становился на задние лапы, звериная шкура полуспадала с него, и вдруг из-под нее обнажалось человеческое лицо, страшнее звериной морды, — как бы лицо самого диавола. Кинувшись на девочку, он утолял на беззащитном теле гнусную похоть, под неистовый рев и рукоплескания шестидесятитысячной толпы, узнававшей «кесаря-бога» в звере.[78] А после того Дорифер, палач и «супруг его возлюбленный», делая вид, что убивает зверя, убивал ее.[79]
Но, может быть, в последний миг сходил к ней, на кровавое ложе, Христос Жених.
LXXII
Адом на земле сделался Рим для христиан в эти страшные дни. Многие должны были испытывать то же, что испытали бы, если бы, заключенные в ад, узнали, что нет ни Бога, ни диавола, а есть только Бог-Диавол; что до смерти не победил Христос, умер и не воскрес, — в ад сошел и остался в аду; обманул других и обманут Сам. «Еще немного, очень немного, и Грядущий придет, не умедлит» (Евр. 10, 37). Но вот не приходит, и, может быть, никогда не придет. Кажется, были такие минуты, когда вся Церковь могла бы возопить, как Распятый: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты Меня оставил?»
«Огненное искушение» вынести могли не все. Сам Петр не вынес: бежал из ада.
«Господи! куда Ты идешь? quo vadis?» — мог бы он и теперь спросить и услышать тот же ответ, как на Тайной Вечере: «Куда Я иду, ты теперь не можешь за Мною идти, но после пойдешь» (Ио. 13, 36).
Узником, вероятно, не был Петр, когда пришел в Рим: иначе бы Марк, ближайший ученик, «сын» его, бывший с ним почти до конца, разделил бы участь его (I Птр. 5, 13). Это, может быть, и сделало возможным бегство Петра. Помнит о нем только сравнительно поздний апокриф, «Деяния Петра».[80] Но бегство это, вероятно, исторически подлинно: в голову никому не могло бы прийти сочинить что-либо подобное о Верховном Апостоле.[81]
… «В Риме был Петр, и, вместе с прочими братиями в Господе, радуясь, днем и ночью благодарил за множество присоединившихся к Церкви… В эти же дни, четыре наложницы префекта Агриппы, услышав проповедь Петра о целомудрии, отказались утолять похоть Агриппы; когда же грозил он сжечь их живыми, бежали к Петру… То же сделала и супруга Альбина, кесарева любимица, и многие другие жены. Но Альбин согласился с Агриппою, схватив Петра, убить, о чем предупредила его супруга Альбина… И прочие братия убеждали Петра бежать из Рима. „Чтобы Господу и впредь еще послужить, беги!“ — говорили ему… И он послушался их и бежал, говоря: „Никто из вас да не сопутствует мне, но я бегу один, переменив одежду“. Когда же выходил он из городских ворот, то увидел идущего к нему навстречу, Господа, и сказал: „Господи! куда идешь? Domine, quo vadis?“ И сказал ему Господь: „В Рим иду, чтобы снова распяться. Vado Romam iterum crucivigi“. Тогда Петр пришел в себя, и увидел Иисуса возносящимся на небо. И пошел назад в Рим, радуясь и благодаря Господа за то, что Он сказал ему: „Иду распяться снова“».
Все грядущие судьбы Церкви Петровой предсказаны в этом втором отречении Петра.
LXXIII
Если мы не знаем с исторической точностью, не бежал ли из Рима и Павел (даже год смерти его и место, где он умер, бесследно забыты в самом Риме, уже с конца III века, так что можно бы думать, что он умер в Испании, будь его путешествие туда исторически действительным), — если мы этого не знаем с исторической точностью, то можем быть уверены с точностью более, чем исторической, что Павел не бежал.[82]