Брат и сестра, Паскаль и Жаккелина, как бы сросшиеся близнецы: когда один из них умирает, то и другой на смерть обречен. Теми же почти словами Паскаль и Жаккелина говорят одно. «Я в такой скорби, что, кажется, от нее умру», – говорит Жаккелина. «Я был охвачен такой скорбью, что не мог ее вынести, и должен был лишиться чувств», – говорит Паскаль, или, вернее, его устами говорит Жаккелина (в подлиннике еще тождественней: «Il faut que je succombe», – «Il a fallu que je succombe»). Жаккелина умерла, а Паскаль только обмер – лишился чувств, но смерть ее вошла и в него. Вместе живут они и вместе умирают, как в двух телах одна душа.
Ночью, 23 ноября, Паскаль сидел в той же самой комнате, за тем же самым столом, как в Ночь Огня, семь лет назад. Семь лет – семь ступеней в преисподнюю. Вспомнил, как вчера беспощадно судил Пор-Руаяльских друзей своих за лживую клятву. А разве не дал он сам клятву, еще более лживую, и не людям, как те, а Богу?
Тщательно зашитый в подкладку камзола кусок пергамента, «Мемориал», жег его, как раскаленный уголь: «Я бежал от Христа, отрекся от Него: Я распял Его». Или, может быть, не бежал, а только «заснул от печали», как ученики в Гефсиманскую ночь.
Толстая книга в кожаном переплете с медными застежками, Св. Писание, лежала перед ним на столе так же, как тогда, семь лет назад. Он открыл ее, нашел четырнадцатую главу Евангелия от Марка и прочел:
Взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна; и начал ужасаться и тосковать, И сказал им: «Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте».
И, отошед немного, пал на землю и молился, чтобы, если возможно, миновал Его час сей…
Возвращается и находит их спящими, и говорит Петру: «Симон! Ты спишь? Не мог ты бодрствовать и один час?..»
И опять, отошедши, молился…
И возвратившись, опять нашел их спящими, ибо глаза у них отяжелели; и они не знали, что Ему отвечать.
«Иисус, – думал Паскаль, – ищет хоть малого утешения у трех любимых учеников своих и просит их пободрствовать с Ним, а они к нему так безжалостны, что не могут и на минуту сна победить. Иисус покинут один и предан гневу Божиему. Муки Его не только не чувствует и не разделяет, но и не знает никто… Иисус терпит эту муку и покинутость в ночном ужасе. Кажется, только этот единственный раз за всю свою жизнь, ищет Он общества людей и помощи от них… Иисус будет в смертной муке до конца мира; за это время не должно спать…»
Мысли у него мешались. Головная боль, еще усилившись со вчерашнего дня, сжимала голову его, как в железных тисках. Слева от него стояло, по обыкновению, кресло с высокою спинкою, чтобы заслонять его от Бездны; но не заслоняло так же, как и Церковь. Никогда еще Бездна не ужасала его и не тянула к себе так неодолимо, как сейчас. Кресло вдруг беззвучно отодвинулось. Он закрыл глаза с последним усильем отчаяния, чтобы не увидеть Бездны. Но чей-то ласковый голос шепнул ему на ухо:
Бросься отсюда вниз, ибо написано: «Ангелам своим заповедал о Тебе сохранить Тебя; и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею».
Жадно открыл глаза, увидел Бездну и бросился в нее.
Где-то очень далеко на колокольне пробило двенадцать. Пламя догоравшей свечи на столе ярко вспыхнуло в последний раз и потухло. Лунный луч из окна сквозь голые ветки деревьев, скользнув по ковру на стене, осветил Архимеда с длинной, седой бородой, говорившего молодому грубому воину: «Циркулей моих не тронь!» – потом, крадучись по столу, заблестел на ртутных столбиках и стеклянных трубках и на медных колесиках старой счетной машинки, между «Опытами» Монтеня, «Руководством» Эпиктета и Св. Писанием; и наконец, упал на человека, лежавшего ничком на полу, как будто бездыханного.
Медленно поднял он лицо и почувствовал, что голова уже не болит и Бездна под ним не зияет. Не потому ли, что он на самом дне ее лежит? Нет, не потому, но это сделал Тот, Кто здесь, в комнате, и сейчас к нему подойдет. С радостным ужасом закрыл он лицо руками и снова упал ничком на пол, чтобы лица Его не видеть. Вдруг почувствовал на волосах своих такое же тихое веяние, как в незапамятном детстве, – может быть, даже не здесь, на земле, а где-то в раю, «когда мать подходила к его колыбели и, наклоняясь над ним, чтобы узнать, спит он или не спит, старалась как можно тише дышать. И услышал тихий, как будто вечно знакомый голос: „Утешься, ты не искал бы Меня, если бы уже не нашел… В смертной муке Моей, я думал о тебе; капли крови Моей Я пролил за тебя…“
«Господи, я отдаю Тебе все!» – ответил он, поднял лицо, увидел Его и умер – воскрес.[216] Надо ли говорить, что это истолкование «Иисусовой Тайны» – мой «апокриф»? Те, у кого есть в душе хоть первая точка религиозного опыта, поймут, что это – Апокриф, не в новом, а в древнем смысле греческого слова apocryphos – «сокровенное свидетельство» не только о том, что могло быть, но и о том, что действительно было, есть и будет.
Силой воскрешающей было для него чувство свободы. «Я простираю руки мои к Освободителю», – скажет он первый не в Церкви, а в миру, как этого еще никогда никто не говорил.[217] Чувство свободы – чувство полета. Бездна от него не отошла и не закрылась под ним; он сам в нее вошел – упал – полетел.
«Церкви больше нет на земле», – это было для него некогда ужасом, а теперь сделалось радостью. Он не говорил: «Церкви уже нет на земле», а «Церкви еще нет». Или если этого сам не говорил, то предчувствовал, что это люди когда-нибудь скажут и сделают, чтобы Церковь была. «Я люблю почитателей Бога, еще неведомых миру и даже самим Пророкам».[218] Может быть, он предчувствовал что-то им еще не решенное или не додуманное о Церкви, какую-то последнюю борьбу за Церковь или с Церковью. Но радости его уже не могло омрачить и это предчувствие.
«Вы говорите, что я – еретик… Но если вы не боитесь людей, то побойтесь Бога… Много будет на меня гонений, но за меня истина – увидим, кто победит».[219] «Часто отлученные от Церкви ее спасают».[220] «Письма» мои осуждены в Риме, но то, что я в них осуждаю, – осуждено и на небе. К Твоему суду взываю, Господи! (Ad Tuum, Domine Jesu, tribunal appello!)».[221]
«Отлучение от Церкви – ничто», – говорил Паскаль еще пять лет назад в письме к Шарлотте Роаннец, и мог бы теперь повторить с бесконечно большею силою.[222] Теми же почти словами говорит и Жаккелина: «Никто не может быть отлученным от Церкви, если этого сам не хочет».[223] В этом, как и во всем, он идет по ее следам; все еще, и после смерти, она живет и действует в нем; вместе умерли – вместе воскреснут.
Что Паскаль был почти святым и, если бы прожил немного дольше, – мог бы сделаться святым совсем, – это несомненно; но еще несомненнее, что для католической Церкви он был почти еретиком и если бы немного дольше прожил, то был бы еретиком совсем. Именно в этом – в возможной ереси или святости его – и заключается главная причина того, что людям наших дней так трудно, почти невозможно его понять и принять.
Первая книга Спинозы, появившаяся в 1663 году, следующем по смерти Паскаля, «Теолого-политический трактат», есть не что иное, как возражение «тем, кто презирает и отвергает человеческий разум как порочный, будто бы в корне своем», а значит, и возражение на все, что говорил Паскаль.[224] Этим Спиноза начинает, а Вольтер кончает: в 1778 году, накануне смерти, он пишет «Последние заметки о „Мыслях“ Паскаля», где объявляет его «полусумасшедшим изувером» (если не этими словами, то смысл именно этот).[225] «Слишком суровый и больной Паскаль больше повредил… религии, чем Вольтер и все остальные безбожники», – скажет Гёте.[226]
Этот суд предвидел Паскаль: «Много будет на меня гонений, но за меня истина; увидим, кто победит».
Кажется, в тот самый день, когда, узнав о смерти Жаккелины, он сказал с таким страшным спокойствием: «Дай нам Бог так хорошо умереть!», – он тяжело заболел, или, вернее, начал умирать. Чем он болел, врачи не могли понять, и, хотя варварские способы тогдашнего лечения были иногда хуже болезни, он покорно лечился, чтобы не огорчать близких. Но в минуты тягчайших страданий говорил: «Я боюсь выздороветь, потому что слишком хорошо знаю, как опасно здоровье и как благодетельна болезнь: это – естественное для христианина состояние».[227]
«Господи, да утешит меня Твой бич!» – мог бы сказать и теперь, как четырнадцать лет назад, в «Молитве о добром употреблении болезней». Жаждет страданий неутолимо, чтобы вытравить, выжечь из души и тела то чумное пятно первородного греха, которого выжечь нельзя ничем, кроме огня страданий.
Если верить Жильберте Перье, он еще задолго до предсмертной болезни носил под одеждой, на голом теле, кожаный пояс с гвоздями и каждый раз, как чувствовал одно из трех главных искушений – «похоть чувственности», «похоть знания», «похоть гордыни», – нажимал локтем на пояс, чтобы острия гвоздей вонзались в тело. Как будто не довольствуясь муками болезни, он продолжал носить этот пояс до самой смерти…