Д-р Нодэ[140], принадлежащий к школе Фрейда, ищет ту "психологическую этику", которая подразумевается в психоанализе. Здоровье предполагает элементы этики и даже "определенную систему ценностей, непременно связанную с определенной этикой и метафизикой". Эта констатация доказывает, что для лечения требуется имманентная метафизика. Нодэ подразумевает тут этическую норму, которая обязывает и самого врача, и состоит в бескорыстной любви к другому, в привязанности к добру ради самого добра, в чувстве собственной неповторимой ценности и, наконец, в признании объективной истины. Несмотря на огромную ценность этого признания, трагично то, что речь идет о постулатах и никакая имманентность никогда не сможет им соответствовать. Сам Фрейд замыкается в безропотную покорность, удостоверившись в иллюзорности своих собственных мечтаний о счастьи людей[141]. Психиатрия сама по себе есть лишь техника:и метод. Становится очевидной необходимость метафизики для того, чтобы можно было обосновать этику.
Откуда пришел человек и куда он идет? Этот основной вопрос сопутствует человеку во все времена. Если человек не ответит на этот вопрос, он не сможет обрести веру в жизнь. Его достоинство никогда не смирится с маленькими нормами, маленькими вечностями, имманентными и преходящими. Только Евангелие со держит точный ответ: "Я исшел от Отца... и иду к Отцу" (Ин. 16.28). И перед лицом своего страшного одиночества человек призывает Святого Духа, Ходатая и Утешителя (Ин. 14.16). Когда человек обращается к Богу, он в нем узнает Того, Кого ищет. Кого он искал испокон веков: это естественный "гелиотропизм". Библия достаточно оптимистична; человек любит то, что хорошо, он стремится к свету, к знанию, к обогащению бытия, он может жить и находить радость лишь в экзистенциальных условиях, определяемых апостолом Павлом: В Боге есть лишь да (см. 2 Кор. 1.20) —лишь утверждение, цельность, неуклонное возрастание. Где сокровище ваше, там сердце ваше (Мф.6.1), но сердце в своей неутолимой жажде стремится лишь к Тому абсолютно желаемому, о Котором говоритАпокалипсис.
Психоанализ старается обнаружить и изъять из больной души "плохие образы" и насадить в нее "прекрасные". Это искусство требует глубокого знания природы воображения. Синесий, епископ Птолемаидский, определяет место воображения и его образов между временем и вечностью; благодаря этим образам и памяти, которая их сохраняет, мы способны к познанию. Но, добавляет он, бесы также пользуются этими образами и питаются за счет нашего воображения. Юнг, со своей стороны, в своих "Психологических типах"[142] отмечает, что "комплексы очень похожи на бесов".
Человек представляет себе мир, свою собственную реальность, самого себя[143]. Важность воображения ставит основную проблему о действенном образе. Можно уважать закон, но нельзя его любить. Нельзя иметь личных отношений с идеей. "Знание третьего рода" Спинозы (III часть "Этики") является исключением очень индивидуальным. Вот почему всякая религия строится вокруг лживого лица. Только это лицо может сказать: "...Встань и ходи" (Мф. 9.5). Человек ищет Спасителя, чтобы быть спасенным, и он ждет Утешителя, чтобы вновь обрести веру в жизнь. В этом все значение почитания святых. Когда-то толпы приходили в пустыню посмотреть на столпников, чтобы в их память врезалось это зрелище власти духа над материей и над неустойчивостью жизни; люди уносили с собой неумелые рисунки, прототипы икон, чтобы постоянно напоминать себе величие, доступное человеку, образ самой реальной победы над злом. Аскеза сильно поражает воображение, контрастируя с самодовольством обыденной, посредственной жизни. Поэтому в Апокалипсисе говорится о женщине, облеченной в солнце (Откр. 12.1), и богослужение питает душу величественными видениями духовного мира. Этика голых принципов — без образов, без присутствия живых существ — также, как и эстетизм без метафизических корней, никогда не смогут разрешить конфликты существования , не смогут творить чудеса и приводить ко "второму рождению" в радости. Юнг утверждает: "Только религиозный символ приводит к полной сублимации"; и мы скажем, что речь идет о Символе веры, который провозглашается во время богослужения, потому что он вводит нас в присутствие призываемых Лиц Святой Троицы, и этим нас действительно потрясает.
Крайняя трезвенность восточной аскетики, даже запрещение питать образами свою молитвенную жизнь, "хранение ума" — все это представляет собой весьма тонкую культуру работы с воображением. Действительно, прежде всего следует очистить саму силу образа через чистоту сердца. Авва Филимон говорит: "Чистое сердце, как в зеркале, зрит Бога, потому что его ум открыт к высокому"[144]; здесь заложена целая культура воспитания сердца, его направленности: "С помощью воображения смотри в глубину своего сердца".
Такие уроки дает богослужение, в котором обряды, догматы и искусство тесно связаны. Его визуальные образы являются символами, взгляд на них не останавливается, но, отправляясь от них, возвышается до уровня невидимого. Если Византийское богослужение представляет икону всех библейских событий, то для того, чтобы в них увидеть образ Небесной литургии. Церковь отвергает всякое воображение, связанное с видениями, не доверяя чувствам, но окружает себя иконами, потому что именно икона принципиально исключает все эмпирическое и чувственное и возводит взор к чисто Духовному. Она обозначает Присутствие, не "овеществляя" Его. По словам преп. Иоанна Дамаскина, икона не является изображением, но Апокалипсисом — откровением сокровенного. Ее сила максимальна потому, что она есть окно в трансцендентное без чувственного образа[145]. "Тот, кто может сказать: у меня есть религиозный опыт, — является самым счастливым человеком, и никто не может отрицать реальность этого опыта, так как этот опыт полностью изменил жизнь", — говорит Юнг. Идет ли речь о простом внушении? Если символ представляет собой лишь служебную идею, полезную с точки зрения психологического прагматизма, если он лишь esse in anima (существует в душе), то он теряет всю свою силу. Религиозная сторона жизни не есть имманент ная проекция содержимого души, но воспитание духовного слуха. "Наученные Богом" (по преп. Макарию Египетскому[146]) получают самое сильное внушение, так как внушает Сам Бог. Но если опиум насилует, Божественное внушение приглашает к выбору: "Вот, я сегодня предложил тебе жизнь и добро, смерть и зло" — выбирай! (Втор. 30.15). Переоценка (Umwerlurg), по Дайму, представляет собой очень важную идею, так как она ведет к очевидности, которая снимает покров с настоящих кумиров, настоящего опиума.
Достоевский в эпизоде, посвященном кошмару Ивана Карамазова, рассказывает историю профессора с прогрессивными идеями, который ни во что не верил и был "научно" убежден (научный опиум), что после смерти его ждет разложение. Но вот, в момент его преставления, будущая жизнь наступает, и наш профессор восклицает с негодованием: "Это противоречит моим убеждениям, я этого не принимаю". Ему выносится приговор пройти квадрильон километров пешком во мраке: образ ада, свойственный всякому внушению (гипнозу). Беззаконие может привести к окончательному окаменению в гордости отчаяния[147] "невинновиновато-го" или же быть опознанным с помощью духовной категории "грешника". "Великий грешник" (Достоевский) взывает из глубины, зовет и привлекает к себе спасение. Существует проблема, связанная с переносом чувств больного на врача. Психоаналитики стараются избегать того, что может превратить врача в жертву. Но врач вместе с больным могут направить свои взоры на Восток и в мистическом Агнце увидеть тайну Божественного "переноса".
Чудо во время свадьбы в Кане Галилейской, претворение воды в вино предлагает классический образец преобразования человеческой природы, к которому направлены все усилия подвижнической жизни. Это — metanoia, потрясение всей "экономии" человека, или второе рождение в мире Духа. Обряд заклинания при Крещении разрывает связь с властью князя века сего; обряд пострижения показывает, что весь человек стал другим, отличающимся от прежнего по обновленной своей природе. Следовательно, это радикальный разрыв с прошлым, самая реальная смерть и появление — не менее реальное — новой твари: "Теперь все новое" (ср. Откр. 21.5). Как говорит Николай Кавасила об обряде обнажения: "Мы идем к истинному свету и ничего не берем с собой... Мы совлекаемся кожных одежд для того, чтобы вернуться назад к царскому облачению... Вода крещения уничтожает одну жизнь и создает другую"[148]. Аскеза строго следует по пути, обозначенному таинствами. В этом шествии всякая остановка — это обратный ход: "...Никто..., озирающийся назад, не благонадежен для Царствия Божия" (Лк. 9.62). Динамизм этой новой жизни стремится к предельному, к невозможному, к безумию в хорошем смысле этого слова.