— Это достаточно очевидно. Мы пользуемся своими ногами независимо от того, хороши или дурны наши намерения. Вы совершили явный грех, покинув семинарию без разрешения. Были ли у вас при этом какие-либо дурные намерения?
— Нет.
— Употребляли ли вы спиртные напитки во время вашего отсутствия?
— Нет.
— Посещали ли вы бой быков, ярмарку, казино?
— Нет.
— Общались ли вы с женщинами легкого поведения?
— Нет.
— Тогда что же вы делали?
Снова наступила тишина, затем еле слышно прозвучал невнятный ответ:
— Я же уже сказал вам. Но вы все равно не поймете. Я… я пошел гулять.
Отец Тэррент неприятно улыбнулся.
— И вы хотите, чтобы мы поверили, что вы провели целых четыре дня, расхаживая по округе?
— Ну… фактически так оно и было.
— И куда же вы в конце концов пришли?
— Я… я пришел в Коссу.
— В Коссу! Но ведь это за пятьдесят миль отсюда!
— Да, вероятно.
— Вы шли туда с какой-нибудь определенной целью?
— Нет.
Отец Тэррент закусил тонкую губу. Он не выносил сопротивления. Ему вдруг страстно захотелось пустить в ход дыбу, колодки, колесо… Не удивительно, что в Средние века прибегали к помощи этих орудий. Бывают такие обстоятельства, когда это вполне извинительно.
— Я думаю, Чисхолм, что вы лжете.
— Зачем мне лгать вам?
Тут дьякон Мили издал приглушенное восклицание. Его присутствие здесь было чисто формальным. Он, староста, сидел здесь как символ, выражающий мнение семинаристов. Но он не мог удержаться и горячо попросил:
— Пожалуйста, Фрэнсис! Ради всех студентов, ради всех нас, которые любят тебя… я… умоляю тебя сознаться.
Фрэнсис продолжал молчать. Тогда отец Гомес, молодой испанец, руководитель новициев, склонил голову к Тэрренту и зашептал:
— У меня нет никаких свидетельских показаний из города, совершенно никаких, но мы могли бы написать священнику в Коссу.
Тэррент бросил быстрый взгляд на иезуитское лицо испанца.
— Да, это мысль.
Тем временем ректор воспользовался перерывом в разговоре. Мак-Нэбб постарел и стал более медлительным, чем был в Холиуэлле. Он наклонился вперед и заговорил медленно и доброжелательно:
— Вы, конечно, понимаете, Фрэнсис, что в данных обстоятельствах такое общее объяснение вряд ли может считаться достаточным. В конце концов, все это очень серьезно… ведь дело не только в том, что вы самовольно отлучились, нарушили правила семинарии, допустили непослушание… Гораздо важнее, что кроется за этим, что побудило вас так поступить. Скажите мне! Вы несчастливы здесь?
— Нет, я счастлив.
— Отлично! У вас есть какие-нибудь причины сомневаться в вашем призвании?
— Нет! Мне больше чем когда-либо хочется попытаться совершить что-нибудь хорошее в этом мире.
— Очень рад это слышать. Вы не хотите, чтобы вас отослали отсюда?
— Нет!
— Ну, тогда расскажите нам, как это случилось, что вы пустились в такую… в такую необыкновенную авантюру.
Спокойный тон ректора приободрил Фрэнсиса, и он поднял голову. Глаза его смотрели отрешенно, по лицу было видно, что ему очень трудно. С большим усилием юноша заговорил:
— Я… я был в церкви, но молиться не мог. Я никак не мог сосредоточиться. Дул солано, и горячий ветер словно делал меня еще беспокойнее. Семинарская рутина вдруг показалась мне мелочной и раздражающей. Внезапно за воротами я увидел дорогу, она была белая и мягкая от пыли. Я не мог удержаться. Я вышел на дорогу и пошел. Я шел всю ночь, мили и мили… Я шел…
— Весь следующий день… — ядовито прервал его отец Тэррент. — И весь следующий тоже!
— Именно так я и делал.
— В жизни не слышал подобной чепухи! Он думает, что все мы здесь идиоты.
Ректор, нахмурясь, вдруг выпрямился на стуле.
— Я предлагаю пока прервать наше заседание.
Оба священника посмотрели на него с изумлением, а он твердо сказал Фрэнсису:
— Вы сейчас можете идти. Если нам понадобится, мы опять позовем вас.
Юноша вышел из комнаты среди гробового молчания. Только тогда ректор повернулся к оставшимся и холодно сказал:
— Уверяю вас, что запугиванием мы ничего от него не добьемся. Мы должны быть осмотрительны. Это не так просто, как кажется на первый взгляд.
Тэррент раздраженно сказал:
— Это высшая степень свойственной ему необузданности.
— Вовсе нет, — возразил ректор. — Все время своего пребывания здесь он был очень прилежным и упорным в занятиях. Отец Гомес, есть ли в его характеристике что-нибудь дискредитирующее?
Гомес полистал страницы.
— Нет, — он говорил медленно, читая характеристику. — Несколько грубых шуток. Прошлой зимой он поджег английскую газету, когда отец Деспард читал ее. Когда его спросили, зачем он это сделал, он засмеялся и сказал: «Дьявол сумеет найти работу для праздных рук».
— Ну, это ерунда, — резко сказал ректор. — Всем известно, что отец Деспард завладевает всеми газетами, приходящими в семинарию.
— Потом, — продолжал Гомес, — когда он был назначен читать в трапезной, он потихоньку принес туда книжонку под названием: «Когда Ева украла сахар» и читал ее вместо «Жития святого Петра из Алькантары», пока его не остановили, что вызвало совершенно непристойное веселье.
— Безвредная шалость.
— Потом… — Гомес перевернул страницу. — В комической процессии студентов, помните, они представляли таинства… один, одетый младенцем, изображал крещение, двое изображали брак и т.д. … все это, конечно, делалось с разрешения. Но… — тут Гомес с сомнением посмотрел на Тэррента, — к спине покойника Чисхолм прицепил картонку с надписью:
«Лежит здесь Тэррент, наш отец,
Ура! он умер, наконец…»
— Хватит! — резко оборвал его Тэррент. — У нас есть более важные заботы, чем разбирать эти глупые пасквили.
Ректор кивнул.
— Глупые, это верно, но не злостные. Мне нравится, когда юноша умеет посмеяться и пошутить. Но мы не должны забывать о том, что Чисхолм — незаурядный мальчик, в высшей степени незаурядный. В нем большая глубина и страстность. Он очень чувствителен и подвержен приступам грусти, которые он скрывает, прикидываясь веселым. Понимаете, он боец, он никогда не сдается. В нем причудливо сочетаются детская простота и бескомпромиссная прямота. И прежде всего он совершеннейший индивидуалист.
— Индивидуализм, пожалуй, опасное качество в богослове, — едко вставил отец Тэррент. — Он дал нам Реформацию.
— А Реформация дала нам более совершенную католическую церковь.
Ректор мягко улыбнулся, глядя в потолок.
— Но мы отвлекаемся от сути. Я не отрицаю, что он допустил грубое нарушение дисциплины, и оно должно быть наказано. Но незачем торопиться. Я не могу исключить такого студента, как Чисхолм прежде, чем не буду совершенно уверен в том, что он этого заслуживает. Поэтому, давайте подождем несколько дней, — он поднялся и с невинным видом добавил:
— Я уверен, что вы все согласны со мной.
Гомес и Тэррент вышли вместе.
В течение двух следующих дней самый воздух над головой бедного Фрэнсиса казался тяжелым от нависшего над ним приговора. Его ни в чем не стесняли, никто не запрещал ему продолжать занятия. Но куда бы он ни пошел — в библиотеку ли, в трапезную ли, в комнату ли отдыха — товарищи встречали его неестественным молчанием, быстро сменявшимся преувеличенной непринужденностью, которая никого не могла обмануть. Сознание, что все говорят о нем, придавало ему виноватый вид. Хадсон, его товарищ по Холиуэллу, преследовал его знаками нежного внимания, но лоб его был озабоченно нахмурен. Ансельм Мили стоял во главе другой фракции — тех, кто явно считали себя оскорблениими. Во время перемены, посовещавшись между собой, они подошли к одиноко стоящему Фрэнсису. Говорил от лица всех Мили.
— Мы не хотим бить лежачего, Фрэнсис. Но это затрагивает всех нас и кладет пятно на всех студентов в целом. Мы считаем, что было бы благороднее с твоей стороны сознаться во всем, как подобает мужчине.
— В чем сознаться?
Ансельм пожал плечами, что еще мог он сделать? Все молчали. Мили повернулся и, уходя вместе со всеми, сказал:
— Мы решили прочесть за тебя новену[20]. Я, конечно, особенно переживаю всю эту историю. Я-то воображал, что ты мой лучший друг.
Фрэнсису становилось все труднее делать вид, будто все обстоит нормально. Он принимался ходить по парку, окружавшему семинарию, потом вдруг резко останавливался, вспомнив, что именно любовь к ходьбе и привела его к погибели. Фрэнсис слонялся по семинарии, сознавая, что для Тэррента и других профессоров он просто перестал существовать. Он слушал лекции, но ничего не слышал. Он надеялся, что его, наконец, позовут к ректору, но его не звали.
Чувство внутреннего напряжения все росло. Он уже сам себя не мог понять. В чем загадка? Он с грустью думал, что, наверное, правы те, кто считал, что у него нет никакого призвания. Ему приходили в голову дикие мысли уехать в качестве светского брата в какую-нибудь отдаленную и опасную миссию. Он начал все чаще заходить в церковь, правда, тайком. Но тяжелее всего была необходимость постоянно притворяться перед своим маленьким мирком.