Если тех, у кого было подобное переживание, немного, то тех, кто чувствовал его так глубоко, меньше, и тех, кто не только его чувствовал так глубоко, — еще меньше, тех, кто не только чувствовал, но и выразил его так волнующе, — еще меньше, как и тех, у кого есть рациональная струна на их скрипке, а тех, у кого рациональная струна такая же крепкая, как и романтическая, — практически не существует. (О Льюисе, тем не менее, не скажешь, что он практически не существует!) Он прослеживает свой рационализм от своего учителя Кёрка («Великий удар»). Легко увидеть, почему он это делает, из его описания их первой встречи:
Я начал «вести беседу» в заслуживающей сожаления манере, которую я приобрел на тех ежедневных вечеринках… Я сказал, что был удивлен «пейзажем» Суррея: он был намного более «дикий», чем я ожидал. «Стоп! — воскликнул Кёрк с внезапностью, которая заставила меня подпрыгнуть. — Что ты подразумеваешь под внезапностью и какие основания у тебя были не ожидать этого?» Я ответил, что не знаю, какие, все еще «ведя беседу». Когда ответ за ответом он превратил в клочья, мне, наконец, стало ясно, что он действительно хочет знать. Он не вел беседу, не шутил, не пытался меня унизить — он хотел знать. Я был ошеломлен, пытаясь найти настоящий ответ. Достаточно было нескольких попыток, чтобы показать, что у меня нет ясного и четкого представления, соответствующего слову «дикость», и что, насколько я имел какое-то представление вообще, «дикость» была единственно неподходящим словом. «Разве ты не видишь, — сделал вывод «Великий удар», — что твое замечание было бессмысленно?» Я приготовился чуть-чуть надуться, предполагая, что предмет разговора сейчас будет унижен. Никогда еще в своей жизни я не ошибался более. Проанализировав мои термины, Кёрк приступил к рассмотрению моего предложения целиком. На чем основываются (но он произнес это «озновываются») мои ожидания относительно флоры и геологии Суррея? Были ли это карты, или фотографии, или книги? Я не смог предъявить ничего из этого списка. Мне никогда не приходило в голову, упаси Боже, что мои мысли должны на чем-то основываться…
Если когда-либо человек подходил близко к осуществлению чисто логического бытия, этим человеком был Кёрк. Родившись немного позже, он стал бы логическим позитивистом. Мысль о том, что человеческие существа будут упражнять свои голосовые органы не для коммуникации или открытия истины, а для каких-то иных целей, была для него абсурдной. («Настигнут радостью»)
Смешение романтического и рационалистического было далеко от автоматического. Был необходим катализатор, достаточно сильный для того, чтобы примирить две очень разные силы. Перед своим обращением к христианству он признался:
два полушария моего мозга были в острейшем противоречии. На одной стороне — море поэзии и мифа со многими островами, на другой — гладкий и поверхностный «рационализм». Почти все, что я любил, — я полагал вымышленным, почти все, в реальность чего я верил, я считал жестоким и бессмысленным. (там же)
Этот союз, отнюдь не приводящий к компромиссу оба компонента, усиливает их: романтизм его последней мифической беллетристики — и взрослой, и детской — несравненно более зрелый, интеллигентный и философски глубокий, чем в «Dymer», его первой публикации, скучной и непонятной романтической поэме. Но диалектическое умение и теологически точное попадание в цель его позднейших обвинителей опозорили безжизненную технику и так называемую узколобость «Блуждания паломника». И романтическая, и рационалистическая его зрелость вытекает из его христианской зрелости.
Личность писателя часто так же очевидна в его стиле, как и в его содержании, и здесь Льюис также и рационалист, и романтик. Ясный стиль представляется почти автоматическим результатом английского классического образования, полученного Льюисом, по которому «понять смысл предложения из Цицерона — не самый великий интеллектуальный подвиг, но передать его на английском так, чтобы звучало по-английски, — это такая строгая дисциплина, что оригинальное сочинение на родном языке с этого времени кажется приятным развлечением». (там же) У Льюиса типично британское стилистическое великолепие, которое сочетает лучшее из англо-саксонского (ясность, протота, непосредственность, сила, каменно-твердые существительные и яркие стрелоподобные глаголы) с лучшим из латыни (логика, равновесие, изящество, гармоническая структура) в синтезе экономии, точности и обманчивой легкости. Однако в словах Льюиса есть как любовь, так и ясность и уравновешенность. Фактически, даже в его филологии он — романтик: «Уроки в словах» — не только безмерно ученое, но также безмерно «симпатизирующее» словам сочинение. И снова — один из его учителей, в наивысшей степени достойный доверия, описан в следующих строчках: «О Мильтоновской строке «Троны, власти, княжества, добродетели, государства» он сказал: «Эта строка делает меня счастливым на неделю». Я ничего подобного раньше не слышал». (там же)
Одна вещь, которая делает Льюисовский стиль христианства таким привлекательным, — его манера выражения: конкретная, яркая, свободная от болтовни и полная солидных материй. Вместо того, чтобы сказать: «Нам необходимо духовное перерождение», — он говорит: «Сейчас мы подобны яйцу. Но мы не можем продолжать свое неопределенное существование, оставаясь только заурядным славным яйцом. Мы должны вылупиться из яйца или плохо кончим». («Просто христианство») Теологическая глубина часто замаскирована простотой выражения, например: «В то время, как в других науках инструменты, которые вы используете, — это предметы, находящиеся вне вас (предметы типа микроскопа или телескопа), инструмент, посредством которого вы видите Бога, — это ваша собственная личность» (там же). Льюисовская стилистическая простота может сделать даже туманнейшую дымку понятной и соотносящейся с заурядным опытом. В нижеприведенных трех предложениях — триединство:
Бог — это то, чему он молится, цель, которую он пытается достичь. Бог — это также вещь внутри него, которая продвигает его, — движущая сила. Бог — это также дорога или мост, вдоль которой он продвигается к той цели. Так что вся тройная жизнь трех-личностного Существа действительно продолжается в этой обычной маленькой спальне, где обычный человек произносит свои молитвы. (там же)
Льюис знает, что одна метафора может сказать больше, чем тьма абстракций; например, об индивидуальности и церкви он говорит:
Предметы, являющиеся частями одного организма, могут очень отличаться друг от друга, а предметы, не являщиеся таковыми, — могут быть очень схожи. Шесть пенни — существуют совершенно отдельно друг от друга и очень похожи; мой нос и мои легкие — очень разные, но они единственно схожи в том, что являются частями моего тела и участвуют в его общей жизни. Христианство рассматривает человеческие индивидуумы не только в качестве членов группы или пункта в списке, но как органы в теле — отличающиеся один от другого и вносящие каждый то, что не может внести другой. (там же)
Льюис принял стилистический совет Честертона:
Если вы говорите: «Социальная польза неокончательных приговоров осознается всеми криминологами как часть нашего социологического продвижения к более гуманному и научному взгляду на наказание», — вы можете продолжать говорить подобное часами, при этом серое вещество в вашем черепе едва ли будет работать. Но если вы начинаете: «Я хочу, чтобы Джон отправился в тюрьму, и чтобы Браун сказал мне, когда Джон выйдет», — вы обнаружите с трепетом ужаса, что вынуждены думать. («Ортодоксия»)
Льюис отпугивает многих читателей тем же качеством, которое привлекает других: простая честность. «Его подход настолько прям, что многие авторитеты для действующих наверняка его друзей и влиятельных людей посоветовали бы против него», — замечает Чэд Уолш. Фактически, один из моих студентов бросает ритуально башмаком в «Проблему страдания», а другой отказывается «жить в одном мире с этим человеком». (Я не знаю, обдумывает ли он сделку с дьяволом или высадку на луну в качестве альтернативы). Ниже — два ключевых примера непопулярно честных подходов к непопулярным доктринам:
В наши дни мы очень боимся даже упоминания небес. Мы боимся насмешек над «пирогом в небесах» или того, что скажут, будто мы пытаемся «избежать» обязанности созидания счастливого мира здесь и сейчас, мечтая о счастливом мире где-либо еще. Но одно из двух: или «пирог» на небесах есть или его нет. Если нет, тогда христианство — ложь, поскольку эта доктрина сплетена в единое сооружение. Если есть, тогда мы должны считаться с этой истиной, подобно многим другим: полезна ли она на политических собраниях, или нет. («Страдание»)