Нужно было видеть, с каким благоговением она посетила Квартиру о. Иоанна, как она коленопреклоненно молилась на молебне, как она прикладывалась к святыням, как она гладила руку памятника Иоанна Кронштадтского – как живую. В книге посетителей она оставила трогательную запись. Она говорила, что будто встретилась с Батюшкой в его Квартире. Сегодня хочется пожелать душе новопреставленной рабы Божией Валентины, чтобы она действительно встретилась с Кронштадтским пастырем в Царствии Небесном.
Отец Иоанн был известен как большой подвижник и популяризатор трезвеннического движения в Российской империи. Являлся, в частности, почетным членом и жертвователем «Казанского общества трезвости», издававшего массовыми тиражами «Слова отца Иоанна Ильича Сергеева против пьянства» и другие его проповеди и обращения.
Вот один из рассказов бывшего пьяницы, который после взгляда отца Иоанна перестал пить: «Я стал у кареты, отворил ему дверцы, сам стараюсь держаться попрямее… Потом взглянул ему в глаза, а глаза-то его смотрят на меня не то гневные, но глубокие без конца, чем дальше смотришь, тем глубже, и горят таким огнем, что мне стало жутко. Я за голову схватился, не в шапке, мол, я: так страшно стало. Разгневался батюшка видно. Потом, видно, смиловался. “Зачем ты, голубчик, пьешь?” Вот с тех пор я не пью».
ИЗ ДНЕВНИКОВ ОТЦА ИОАННА
«Вот на это ваше ежедневное действие, на принятие пищи и пития, обратите самое строгое и деятельное внимание, ибо от пищи и пития, от качества и количества их, зависит весьма много ваша духовная, общественная и семейная деятельность. Внемлите себе, да не когда отягчают сердца ваша объядением и пиянством [Лк. 21, 34]; а и чай и кофе принадлежат тоже к пьянству, если неблаговременно и в излишестве употребляются. О, горе нам, насыщенным ныне и нередко с пренебрежением на дары Божии взирающим!»
С. ЦВЕТКОВ
Из книги «Отец Иоанн Ильич Сергиев (Кронштадтский) и чудодейственная сила его молитвы»
Исцеление пьяницыБыл в Петербурге довольно крупный серебряник. Он был человек семейный, и на 32-м году жизни, когда у него было четверо детей, жена и старуха мать, начал пить запоем. В это время дела его шли блестяще; он имел капитал, много выгодных заказчиков, и в мастерской работало до 25 подмастерьев, так что производство его можно было назвать почти фабричным.
Петр Ермолаевич, как звали N, человек был тихий, хороший семьянин, и хотя с слабым характером, но добрый и отчасти даже набожный. Пить он начал в компании приятелей, приучаясь постепенно просиживать целые вечера в трактирах.
По мере того, как он делался постоянным гостем трактира, разрасталась его компания собутыльников, он приучался все больше выпивать, все меньше занимался своим делом в мастерской, скучал в своей семье, бывал дома зол и раздражителен, не стал следить за заказами и т. д. Последствия обычные: фирма N потеряла репутацию аккуратной, исполнительной и добросовестной мастерской; число заказчиков быстро уменьшалось, отказались от службы лучшие подмастерья, словом, все пошло к упадку. Такие результаты озлили еще больше N., и вот он начал уже пить запоем, т. е., являясь домой бесчувственно пьяным, опохмелялся с утра полштофом и уходил в трактир, где высиживал целые дни. Мало-помалу дошло до закрытия мастерской; N пропивал вещи свои и чужие, бил без причины жену и детей, крал в семье даже необходимые предметы, которые продавал для выпивки. С трактира ему пришлось перейти на кабак, потому что в последнем водка наполовину дешевле.
В два с половиной года от достатка и приволья Петра Ермолаевича осталось одно воспоминание. Жене удалось как-то с детьми уехать на родину в деревню, а N сделался настоящим «золоторотцем» в рубище, ночуя сплошь и рядом под забором или, в лучшем случае, в ночлежном приюте.
В берлогах и отвратительных трущобах N встречал нередко таких же, как и он, голодных, оборванных забулдыг, которые жили когда-то не хуже его, в достатке, приволье, счастье, почти богатстве.
Лет пять считался N горьким пьяницей, пропивая всякий грош, который ему удавалось достать; он пробовал служить, но после первой же получки жалованья исчезал; его встречали с подбитыми глазами, опухшим лицом, с трясущимися руками и ногами. Несколько раз попадал он в нищенский комитет, в больницы и раз даже его заподозрили в краже, хотя до преступления он все-таки не доходил.
Казалось, N все потерял; из прежних собутыльников и знакомых никто его не узнавал, а внешний вид указывал, что этому человеку не остается иного, как просить у Бога прекращения страдальческой жизни…
Еще в хорошие времена своей жизни N слышал об отце Иоанне Кронштадтском. В одну из минут невольного (за отсутствием «пятачка») отрезвления он вспомнил о кронштадтском пастыре…
– И у меня точно упало что-то внутри, – рассказывает Петр Ермолаевич, – так стало весело, радостно на душе; за все время моего пьянства у меня не было такого приятного душевного ощущения… Я упал на колени, пробовал молиться – не мог, слова молитвы не шли на память… Я решил сейчас же идти пешком в Ораниенбаум, а оттуда как-нибудь пробраться в Кронштадт.
И N направился к Балтийскому вокзалу. Было лето, начинало смеркаться, и Петр Ермолаевич в ночь тронулся по шпалам в путь… Он шел бодро, на душе было легко, как не бывало с начала трактирного сидения, и все мысли, все надежды этого получеловека, почти потерявшего «образ и подобие», сосредоточивались на отце Иоанне, которого он никогда еще не видал и о котором никогда прежде не думал…
N миновал уже Петергоф и вошел в лесную тропинку, когда верхушки деревьев зазолотились лучами восходившего солнца. Наступало дивное утро; N почти не ощущал усталости и голода, на душе у него было легко и отрадно; он прилег под деревом на пригорке и незаметно заснул. Когда он проснулся, солнце уже было высоко; наступил жаркий день; в парке гуляло много дачников. Вероятно, у N был отчаянный вид, потому что дети и дамы спешили уйти от него подальше, а мужчины осматривали с ног до головы как-то вызывающе, точно хотели сказать:
– Как этот бродяга сюда попал, надо его отправить в полицию…
Вскочив с земли, Петр Ермолаевич нахлобучил на глаза свой рваный картуз и быстро зашагал к Ораниенбауму. Впервые ему стало стыдно своего положения, и он хотел в эту минуту провалиться сквозь землю, чтобы никто его не видел; он сам рассказывал мне так приблизительно свои душевные ощущения:
– Пять лет пьянства, запоя со всеми ужасными их последствиями восстали так живо предо мною, что я припоминал каждую мельчайшую вещь и даже то, на что прежде вовсе не обращал внимания. Ах, какой это был ужасный кошмар! Душа разрывалась на части под тяжестью ужаснейших воспоминаний. За пять лет я ни разу не вспомнил о своих детях, жене, больной матери, а тут я готов был умереть, только бы раз взглянуть на них, услышать их голоса… Я не ел более суток, но забыл совершенно о голоде, и мои мозги сжимались при одних воспоминаниях прошлого пережитого, давно прошедшего… Я не хотел думать о старом, надо было обсудить будущее, но мысли помимо воли приковывались к самым отвратительным эпизодам моей порочной жизни, и я чувствовал холодную дрожь во всем теле. Незаметно на глазах навернулись слезы, перешли постепенно в рыдания, и, скрывшись в лесу, я несколько часов просидел, обливаясь слезами… Выплакав горе, я почувствовал облегчение и бодрее продолжал путь…
Было около двух часов дня, когда N пришел в Ораниенбаум. Только здесь он вспомнил, что Кронштадт лежит на море, попасть в него нельзя, а гривенника за проезд на пароходе у него не было. Подаяний он не решался еще никогда просить, и хотя ему нередко приходилось выпрашивать на хлеб, а чаще на выпивку, обращался он только к знакомым. Как же просить у посторонних, первых встречных, да еще и дадут ли, и срам, позор нищенства придется пережить…
Невыразимая тоска охватила Петра Ермолаевича. На краю цели, почти у порога заветной надежды приходится расстаться с мечтами; он думал уже пуститься вплавь до Кронштадта, но это было бы безумием; протянуть руку за милостыней он не мог ни за что, а даром на пароход не пустят.
– Идти назад! Назад…
Это «назад» звучало для Петра Ермолаевича совершенно как «могила» или «смерть». Возвратиться к пятилетней кабацкой жизни бездомного бродяги казалось для N гораздо большим несчастьем, чем лютая смерть под ножом убийцы. А между тем, вчера еще эту привольную жизнь он не променял бы на хоромы и считал себя в рубище счастливее, чем раньше в кругу семьи, довольства, честного труда…
В голове Петра Ермолаевича мелькнула уже мысль о самоубийстве, мысль, встреченная им не только без ужаса, но почти дружелюбно, как вдруг внимание его привлекла толпа народа, бежавшего по направлению к пароходной пристани.