Ознакомительная версия.
Именно оче-видностью результирующего, статического «слоя» языка обусловлена почти полная сокрытость его глубинного, динамического уровня. Вот как свидетельствует об этой сокрытости глубинных ис-токов языка поэт:
Да разве я то говорю,
Что знала, – пока не раскрыла
Рта, знала еще на черте
Губ, той – за которой осколки…
И снова во всей полноте,
Знать буду – как только умолкну[164].
Анализируя (то есть рас-членяя) фиксированную (из-мысленную) часть языка, «со-знание» по необходимости оказывается непременным «соучастником» полученного результата. Это, разумеется, относится в том числе – а точнее, в первую очередь, – к реальности словесной, языковой, в которой мы пребываем и которой мы, собственно, и являемся.
Полная картина анализа неминуемо включает исследователя; языковой синтез же должен быть постигнут именно как «само-орга-низ(м)ация»[165]. Именно «порождающий процесс <…> является ключевым для понимания речевой деятельности в целом», в связи с чем, скажем, в психолингвистике в последнее время «произошла переориентация поиска с вопросов речевосприятия и речепроизнесения на вопросы речепорождения»[166].
Нетождественность языка его формальному «поверхностному скелету» – грамматической структуре – стала уясняться даже позитивистски мыслящим исследователям в результате крушения многочисленных попыток построения языковых алгоритмов. Уже в ХХ веке, несмотря на громадные успехи математической логики и вычислительной техники, создать формальную («машинную») модель языка так и не удалось. Как заметил Ричард Фейнман, «мы никогда на самом деле не понимали, насколько плохим было наше понимание языков, теории грамматики и всего такого, пока мы не попробовали создать компьютер, способный понимать язык»[167].
Вообще, «в последнее десятилетие, вместе с осознанием необходимости изучать язык как живую речетворческую деятельность («энергейю», по В. фон Гумбольдту), создающую как сам язык, так и языковое сознание языкового коллектива и отдельной личности, в лингвистике наметился переход на антропологическую парадигму исследования. В центр внимания исследователей помещается комплекс проблем, касающихся взаимодействия человека и его языка. Можно говорить о возникновении, в рамках этой парадигмы, новой гуманитарной дисциплины, предметом которой является комплекс проблем “язык и культура в их взаимосвязи и взаимодействии”»[168]. «Так или иначе, доминанту современного состояния наук о человеке можно было бы назвать “Вперед, к Гумбольдту!”»[169], – свидетельствует Р. М. Фрумкина.
Проникновение в энергийную «суть» языка чрезвычайно затрудняется тем, что в психологии и лингвистике – как впрочем и во всякой науке, объективирующей предмет своего исследования, – сознание как и язык изучается «извне». Отчасти это, действительно, оправдано: как отмечал В. Н. Волошинов, «свое слово иначе ощущается, точнее, оно обычно вовсе не ощущается как слово <…> Родное слово – “свой брат”, оно ощущается как своя привычная одежда или, еще лучше, как та привычная атмосфера, в которой мы живем и дышим. В нем нет тайн; тайной оно могло бы стать в чужих устах, притом иерархически-чужих, в устах вождя, в устах жреца, но там оно уже становится другим словом, изменяется внешне или изъемлется из жизненного употребления (табу для житейского обихода или архаизация речи), если только оно уже с самого начала не было в устах вождя-завоевателя иноязычным словом. Только здесь рождается “Слово”, только здесь – incipit philosophia, incipit philologia.
Ориентация лингвистики и философии языка на чужое иноязычное слово отнюдь не является случайностью или произволом со стороны лингвистики или философии. Нет, эта ориентация является выражением той огромной исторической роли, которую чужое слово сыграло в процессе созидания всех исторических культур. Эта роль принадлежала чужому слову во всех без исключения сферах идеологического творчества – от социально-политического строя до житейского этикета. Ведь именно чужое иноязычное слово приносило свет, культуру, религию, политическую организацию (шумеры – и вавилонские семиты; яфетиды – и эллины; Рим, христианство – и варварские народы; Византия, «варяги», южно-славянские племена – и восточные славяне и т. п.). Эта грандиозная организующая роль чужого слова, приходившего с чужой силой и организацией или преднаходимого юным народом-завоевателем на занятой им почве старой и могучей культуры, как бы из могил поработившей идеологическое сознание народа-пришельца, привела к тому, что чужое слово в глубинах исторического сознания народов срослось с идеей власти, идеей силы, идеей святости, идеей истины и заставило мысль о слове преимущественно ориентироваться на чужое слово»[170].
Между тем, уникальность языковой ситуации состоит в том, что лишь один язык дан нам непосредственно; все же остальные объекты мы видим лишь «со стороны». Именно в силу этой непосредственной данности языка чрезвычайно тяжело заметить нашу языковую обусловленность – но именно из этой позиции вовлеченности внутрь языка он и может быть рассмотрен «изнутри» с целью узрения внутренней динамики его бытия. Едва ли не первые попытки такого «неотстраненного» подхода к языку были предприняты в России выдающимся отечественным богословом, лингвистом, основоположником русской гебраистики, переводчиком Библии с древнееврейского языка на русский, действительным членом Императорской Академии наук по отделению русского языка и словесности протоиереем Герасимом Петровичем Павским. Интерес Павского к отечественной лингвистике органично укладывается в русло процессов, происходивших в середине XIX столетия. В 40—50-х годах XIX века русское языкознание оказывается перед необходимостью построения оригинальной, свободной от подражательности западноевропейским образцам, грамматики русского литературного языка, в которой национальные особенности грамматического строя были бы осмыслены и описаны самостоятельно и полно[171]. В лингвистике начала XIX века все языки укладывались в парадигму латинского языка. «Наша грамматика изобилует схоластикой и вовсе не применима к пониманию родного языка. Язык рассматривается как труп, несмотря на предисловия, в которых авторы обещают обращаться с языком как с живым организмом»[172], – писал профессор Санкт-Петербургского университета Н. П. Некрасов. «Настало время для науки, – писал К. С. Аксаков, – обратиться к самому русскому языку, <…> и обратиться со взглядом ясным, без иностранных очков, с вопросом искренним, без приготовленного заранее ответа, – и выслушать открытым слухом ответ, какой дают русский язык, русская история и пр.»[173]. Одной из первых попыток такого «неотстраненного», «органического», «естественного» подхода к языку следует признать подход прот. Герасима Павского, пытавшегося вывести методы описания языкового материала из самого языка, а не подвести его под универсальную схему.
Герасим Петрович Павский родился в 1787 году в Павском погосте Лужского уезда Петербургской губернии. В 1797 году он поступил в Александро-Невскую семинарию, а в 1809 году – в Санкт-Петербургскую Духовную Академию. Блестяще окончив ее в 1814 году первым магистром первого выпуска, Павский был назначен на должность преподавателя древнееврейского языка. С 1815 года о. Герасим Павский начал принимать активное участие в работе Библейского общества. При его непосредственном участии был осуществлен перевод Библии на русский язык. В 1819 году, когда открылся Санкт-Петербургский Императорский университет, о. Герасим возглавил там кафедру богословия, которую он занимал до своей отставки в 1826 году.
В 1826 году повелением императора Николая I о. Герасим был приглашен занять должность законоучителя наследника престола. В течение десяти лет вместе с В. А. Жуковским он был воспитателем царских детей. Однако написанные для них учебники «Начертание церковной истории» и «Христианское учение в краткой системе» стали поводом к обвинению Павского в неправоверии и неблагонамеренности и привели к драматическому завершению его придворной карьеры. Кроме того, встал вопрос о литографировании переведенных на русский язык после закрытия Библейского общества книг Ветхого Завета.
После увольнения от всех занимаемых должностей Павский всецело посвятил себя научной деятельности. Это время было самым плодотворным в научной его деятельности. Занятия древнееврейским языком как языком священным породили особый интерес к своеобразию своего собственного, родного, языка. Павский углубляется в изучение русской речи, и занятия его увенчиваются созданием ряда монографий по филологии, среди которых «Материалы для объяснения русских коренных слов посредством иноплеменных» и «Филологические наблюдения над составом русского языка», вышедшие двумя изданиями и принесшие Павскому Демидовскую премию и академическое звание.
Ознакомительная версия.