Японские милитаристы, приступая к переговорам с Россией, прекрасно, как и англичане, отдавали себе отчет "в серьезном различии мнений в русских правящих сферах" и учитывали это в своих дипломатических расчетах +22. Пока в России торжествовал "новый курс", они могли рассчитывать на бесплодность переговоров по маньчжурскому вопросу, и дело сводилось лишь к тому, чтобы свалить на противника ответственность за разрыв этих переговоров. Главные же дипломатические усилия для этого должны были быть направлены на Лондон. Там и работал с необыкновенной энергией все тот же Гаяси, фанатический сторонник войны. Французский посол в Лондоне, наблюдавший Гаяси за этой работой, так описал ее непосредственно после начала войны: "Позиция Гаяси была совсем иная, нежели его коллег в Париже, Берлине и Петербурге. Очень умный, очень тщеславный, склонный брать на себя инициативу, что позволяло ему его личное положение в Японии, где он был помощником статс-секретаря, - он был сторонником войны, не скрывал этого, и будет признан одним из главных ее виновников. Его целью было привлечь симпатии английского общественного мнения к его стране и вызвать вражду к России; он рассчитывал этим способом не только воздействовать на английский кабинет, но также укрепить и ободрить военную партию в Токио, вызывая в Англии проявления сочувствия к делу японцев... Гаяси не довольствовался изучением течений общественного мнения, он их провоцировал и до известной степени направлял. В своих пространных интервью, которые он давал журналистам, он охотно распространялся на тему о трудностях, создаваемых Россией, об обязательствах, часто ею нарушаемых, о положении, созданном для японцев в Маньчжурии, о силе армии и флота Японии, о плане будущих операций. Он утверждал, что война вероятна, неизбежна, если только московитское правительство не отступит полностью; он предсказывал ее на 10 февраля, он доходил до того, что предсказывал непрерывные атаки японского флота на Порт-Артур. Все его разговоры велись под знаком доверительности и пересыпались замечаниями, иногда грубыми, в которых он не щадил ни русских, ни англичан, ни своих коллег по Парижу и Петербургу. Они не предназначались для опубликования, и их тон, усугубляемый еще плохим английским языком Гаяси, был таков, что ни один журналист не опубликовал бы их под его именем, иначе он опроверг бы их. Но слова эти разглашались в редакциях, клубах и конторах Сити; им придавали мало значения по причине их резкости и частого повторения; они служили, однако, поводом к многочисленным газетным статьям, где текстуально воспроизводились разговоры японского посла... В Токио сторонники войны могли опираться на лондонские газеты в подтверждение симпатий Англии; в Петербурге видели в этих же газетах выражение единодушного мнения англичан и английского правительства, толкающего Японию на войну" +23.
Люди, подобные Гаяси, не нужны были ни в Париже, ни в Петербурге. Там, наоборот, нужны были люди, не форсирующие событий, умеющие приспособляться к слабостям своих партнеров, пустить, когда надо, то тот, то другой оптимистический слушок, чтобы усыпить бдительность в отношении истинных намерений токийского правительства. В Петербурге, например, были убеждены, что Курино спит и видит из посланника превратиться в посла и потому приложит все усилия к мирному разрешению конфликта. А ему тем временем удалось, как увидим дальше, использовать петербургский развал для такого, чреватого результатами, глубокого зондажа, о каком он, вероятно, и сам не мечтал. В Париже Мотоно водил за нос Делькассэ, выдвигая то один, то другой спорный, но якобы легко разрешимый пункт, - когда Гаяси в Лондоне уже заявил, что решено воевать. А на деле это был прием, которым ловко в нужный момент затянули переговоры, направили противника на ложный след и избежали посредничества. В Вашингтоне же, учитывая личное участие Т. Рузвельта во внешней политике США и не довольствуясь работой японского посла Такахиры, токийское правительство прикомандировало к Рузвельту барона Канеко, его товарища по университету, который развивал президенту перспективы работы "американского капитала в союзе с японскими знаниями и искусством на Азиатском материке", снабжая его книжками о Японии и развлекая рассказами о "бушидо", кодексе морали и чести истого самурая +24.
Все это не могло идти ни в какое сравнение, например, с русским послом в Лондоне Бенкендорфом, "очень приятным в общении", баловнем английского королевского двора, не понимавшим, что "ни двор, ни высшее общество - это еще не Англия", вовсе не разбиравшимся "в крупных интересах, которые в Лондоне являются пружиной политики" и "досадовавшим, что ничего не видит и ничего не знает". Бенкендорф ничего не мог выудить из Лэнсдоуна, а тот, как думал Камбон, находил Бенкендорфа "слишком неинтересным, чтобы дать себе труд разговаривать с ним". Между тем Лэнсдоун и так был известен тем, что не шел навстречу людям первый, и надо было "несколько насесть" на него, чтобы добиться от него откровенности. Не лучше в своем роде был и граф Кассини совсем не приемлемый для демократического Вашингтона дипломат старинной салонной школы, которого Вильгельм II, например, ставил на одну доску с Кишиневским погромом для объяснения резко отрицательной по отношению к России позиции правительства США в русско-японском конфликте. Что же касается русского посла в Париже Урусова, то поразительно отсутствие хотя бы единого упоминания о нем во всей обширной дипломатической переписке Делькассэ с Петербургом и Лондоном по дальневосточным делам перед войной - здесь было просто пустое место, если не считать сообщения вернувшегося в ноябре 1903 г. из Гааги министра юстиции Муравьева о том, что "Урусов только гоняется за кокотками" +25.
Таким образом, к началу переговоров на стороне Японии были все преимущества не только в военном, но и в политическом и дипломатическом отношении. Помимо того, с самого же начала, еще в Лондоне, Япония сделала заявку на спешность - иначе война. То же самое она заявила и в Петербурге. Курино, передавая проект соглашения 12 августа Ламсдорфу, "прибавил, что чем долее будет откладываться заключение соглашения, тем все труднее будет, так как положение дел на Дальнем Востоке теперь более осложняется" и "просил Ламсдорфа ускорить дело елико возможно". Это было направлено прямо против "нового курса" царя, который заведомо все делал с "последовательной постепенностью". На это в полушутливой форме Ламсдорф и указал Курино немного спустя: "Как вы знаете, русский способ ведения дел не очень-то здесь быстр". Просить ускорить - это значило то же, что сказать: подписывайте, пока вы не только не готовы защищаться, но и пока вы не послали всех тех сил, какие только что решили послать на место спора +26. Это означало: о Маньчжурии будете договариваться с нами, а не с Китаем, или сначала с нами, а потом уже с Китаем. А это было и по старому курсу, сторонники которого, как упоминалось, через два дня (14 августа) сформулировали (для Китая) новые условия и новые сроки эвакуации Маньчжурии. Для данного момента в японских предложениях, в их корейской части, заключен был и еще один удар по "новому курсу". Под него попадала безобразовская лесная концессия на Ялу, еще не успевшая тогда прогореть и надоесть Николаю (когда этой же осенью для ее эксплуатации потребовались еще миллионы сверх уже просаженных двух миллионов, когда поддерживать ее отказался даже Алексеев и ее готовы были подбросить Русско-Китайскому банку) +27.
Руководители "нового курса", однако, сразу же согласились на переговоры, и Ламсдорф обещал "тщательно рассмотреть" японский проект. Разумеется, это не остановило начатого усиления дальневосточных войск и пополнения флота, и оно продолжалось параллельно с переговорами до самого последнего дня. Но темпы переброски войск определялись объективными условиями: по справке на 20 октября 1903 г., с весны численность войск на Дальнем Востоке увеличилась со 109500 до 127 тысяч, а через три месяца предвиделась в 150 тысяч (т.е. примерно 7 тысяч в месяц). При всем том и в военном и в морском министерстве в Петербурге теперь "утверждали, что приняты все меры предосторожности, какие в их силах, чтобы встретить нападение Японии" +28. При таких условиях о том, чтобы напасть самим, у русского правительства и речи быть не могло. Поэтому мотив спешности, проводимый японской дипломатией и дальше, оставался объективно неоправданным.
Японский флот, проводивший почти непрерывное учебное плавание в корейских водах, был источником несколько раз возникавших слухов о предпринимаемой японцами высадке в Корее или о занятии того или иного пункта на ее берегу. Дополнительную пищу для этих слухов давала деятельность японской дипломатии в Корее. Японцы требовали там то аннулирования безобразовской концессии, то выдачи им аналогичной концессии по соседству, то, издавна знакомыми корейскому правительству приемами устрашения, добивались заключения договора о протекторате и довели дело до того, что корейское правительство начало переговоры через Францию об объявлении "нейтралитета" Кореи. На этом и застигло Корею объявление войны. Мысль о японском десанте и открытой оккупации Японией Кореи была твердо усвоена русской дипломатией после телеграммы Николая Алексееву (от 25 сентября) о том, чтобы "принять все меры, чтобы войны не было". Телеграмма эта была ответом на первый же слух о том, что "японцы приступают к активным действиям" и "японский флот уже прибывает к корейским берегам у Мазампо", слух, который вызвал воинственную вспышку у Алексеева, предложившего царю теперь же "оказать противодействие открытой силой на море", "немедленно мобилизовать войска Квантунской области и Маньчжурии" и "объявить всю Маньчжурию на военном положении". И в дальнейшем возможная оккупация японцами Кореи расценивалась в Петербурге как акт, "развязывавший" России руки в Маньчжурии, эвакуация которой была приостановлена 3 октября в связи с разрывом русско-китайских переговоров +29.