Ужасные антитезы Рая и Ада, Бога и Сатаны, являются, тем не менее, не просто «разменной монетой» льюисовского мира мифа и воображения, или даже его мира апологетики, для него они — «волнующие и действующие реалии». Парадоксально, что именно непривлекательные сейчас догмы простого христианства делают его мир если не привлекательным, то, по меньшей мере, притягивающим с непреодолимой силой, как обнаруживает Джейн в «Мерзейшей мощи»:
Зрелище Вселенной, которое открылось перед Джейн в последние несколько минут, было необычайно неистовым. Оно было ярким, дерзким и неотразимым. Образность глаз и колес из Ветхого Завета в первый раз в ее жизни получила какую-то возможность осмысления. Если бы ей когда-нибудь и случилось задаться вопросом, могло ли это все быть реальностью, после того, чему ее учили в школе, называя это «религией», она бы отложила эту мысль в сторону. Расстояние между этими волнующими и действующими реалиями и памятью, скажем, о толстой миссис Димбл, говорящей свои молитвы, было слишком велико. Для нее эти вещи принадлежали к разным мирам. С одной стороны — кошмары в снах, восторг послушания, щекочущий свет и звук из-под директорской двери и великая борьба с нависшей опасностью, с другой стороны — запах церковной скамьи, ужасные литографии Спасителя (почти семи футов высотой, с лицом чахоточной девушки), смущение от конфирмационных занятий, суетливая любезность священников.
Рай и Ад — не эскапизм: они делают землю не менее, а более важной для Льюиса. Жизнь приобретает новую глубину, и ее приговор вызывает ужас:
Мы живем не в том мире, где все дороги — радиусы круга, и где все они, если следовать по ним достаточно долго, постепенно стягиваются все ближе и ближе и, в конце концов, встречаются в центре; а, скорее, в мире, где каждая дорога каждые несколько миль разветвляется на две, и каждая из этих двух еще на две, и каждый раз на развилке вы должны принять решение. («Расторжение брака»)
Как есть один Лик над всеми мирами, даже просто видеть который — радость, которую ничем нельзя смазать, так на дне всех миров замерло в ожидании другое лицо, и одно лицезрение его — страдание, от которого никто, видевший его, не может оправиться. И хотя, кажется, есть — и в самом деле были — тысячи дорог, по которым люди могли бы обойти весь мир, но нет ни одной, которая бы не приводила раньше или позже к блаженному или ужасному зрелищу. Мы ходим каждый день по лезвию бритвы между этими двумя невероятными возможностями. («Переландра»)
Сильное содержание — и, скорее, пугающее, чем утешающее:
Я совершенно согласен, что Христианская религия со временем становится невыразимым утешением.. Но она не становится им с самого начала, в начале — уныние, описанное мною, и вообще бессмысленно пытаться прийти к утешению без того, чтобы сначала не пройти через уныние. В религии, как и в войне и во всем остальном, утешение — единственное, что вы не можете получить, если ищете. Если вы ищете истину, вы можете найти утешение в конце — но если вы ищете утешение, вы не найдете ни утешения, ни истины — в начале только лесть и принятие желаемого за действительное, а в конце — отчаяние. («Просто христианство»)
На Льюиса был наклеен ярлык «консерватора» так же из-за его «морализма». Он моральный абсолютист, и многое из его антисовременной полемики направлено потив морального релятивизма: например, аргумент reductio ad absurdum в «Чуде», который приводит к выводу: «Если натурализм истинен, выражение «я должен» значит то же самое, что и «я страстно хочу»; и его аргумент, исходящий из внутреннего противоречия, против «моральных реформаторов, которые, сказав, что «добро» означает: «то, что обусловлено нравиться нам», продолжают весело рассуждать: может это и к лучшему, что что-то еще будет обусловлено нравиться нам. Что, ради всего святого, они имели в виду, говоря «лучше»? («Письма») Однако его абсолютизм охватывает также и факты культурного релятивизма:
Национальный взгяд на мораль — это столько же составная часть Вечной Нравственной Мудрости, сколько и Истории, Экономики и т.д. во всем. Таким же образом в голосе диктора — столько же точно от человеческого голоса, сколько от приемника… Он обусловлен аппаратом, но не производится им. А если бы производился, если бы знали, что в микрофоне нет человеческого существа, нам не было бы нужды уделять внимание новостям. («Просто христианство»)
Более того, нравственность для Льюиса не является целью сама по себе, в этом смысле он не моральный абсолютист:
Хотя сначала кажется, что в христианстве все связано с моралью, все вращается вокруг правил и обязанностей и вины и добродетели, но оно ведет вас дальше, уводит за пределы всего этого. Христианство напоминает страну, где о подобных вещах не говорят иначе как только в шутку. Каждый здесь наполнен тем, что мы бы назвали добротой, как зеркало заполнено светом. Но они не называют это добротой. Они вообще никак это не называют. Они и не думают об этом. Они слишком заняты тем, что смотрят на источник, из которого оно исходит. Но это совсем недалеко от того места, где дороги пересекают границу нашего мира. Ничьи глаза не могут видеть далеко за пределами его: глаза огромного количества людей могут видеть дальше, чем мои.
[Однако] Бог, может быть, больше, чем моральная доброта, по крайней мере, Он — не меньше. Дорога к земле обетованной проходит мимо Синая. Нравственный закон, может, для того и существует, чтобы быть нарушенным, но никакого нарушения нет, если человек вначале не признал власти его требований над собой, а затем пытался изо всех сил соответствовать им, справедливо и честно глядя в лицо факту своей неудачи. (там же)
Последний и, на мой взгляд, совершенно бесполезный заряд, выпущенный в Льюиса как в консервативного апологета «просто христианства», — это то, что он настолько рационален, что не замечает человеческие страсти, так объективен, что не замечает человеческую субъективность, короче говоря, что ему недостает экзистенциальной многомерности. Это впечатление читатели получают только из его систематических работ, но его автобиография, более того, его «Письма к Малькольму» и его собранные посмертно «Письма» и более всего «Grief observed» показывают, что Льюис мог не только понимать опыт через теологию, но мог также понимать теологию через опыт. Сколько христиан может похвастаться превосходством в обоих случаях?
Перед своей женитьбой и мучительной болезнью его жены, закончившейся смертью, отраженной в «Grief observed», он смог написать о смерти своего ближайшего друга:
Ни одно событие так не подкрепляло мою веру в загробный мир, как сделал [Чарльз] Вильямс одним фактом своей смерти. Когда представление о смерти и представление о Вильямсе встретились в моем уме, мое представление о смерти изменилось. («Письма»)
Но в «Grief observed» он замечает, что
Трудно быть терпеливыми с людьми, которые говорят: «Смерти нет» или «Смерть не имеет никакого значения». Смерть есть. И все имеет значение. И что бы ни случилось, все имеет последствия, и оно и они окончательны и необратимы. Вы можете сказать также, что рождение не имеет значения. Я поднимаю глаза к ночному небу. Есть ли что-нибудь более определенное во всех этих огромных пространствах и временах, чем то, что, даже если бы мне было позволено искать ее лицо, ее голос, ее прикосновение, я бы нигде не нашел их? Она умерла. Она мертва. Трудно узнать это слово? Сказать «N. Мертв» значит сказать: «Все прошло». Это часть прошлого. А прошлое — это прошлое и то, что означает время, а время само по себе — еще одно имя смерти.
Он переживает не только смерть, но и сомнения:
Раньше или позже я должен поставить перед собой вопрос, выраженный простыми словами: какие у нас основания, за исключением наших собственных безрассудных желаний, верить, что Бог, по стандартам, которые мы можем понять, — «добро»? Не предполагают ли все свидетельства от первого лица прямо противоположное?
Господи, это твои настоящие условия? Неужели я смогу увидеть N снова только если я научусь так сильно любить тебя, что меня не будет больше заботить, увижу я ее или нет? Рассуди, Господи, каково это для нас. Что бы обо мне подумали, если бы я сказал мальчишкам: «Никаких ирисок сейчас, но когда вы вырастете и вам уже не захочется никаких ирисок, вы получите сколько вашей душе будет угодно»?
Но он спрашивает не только Бога, но и самого себя, и его объективность в конечном итоге побеждает:
Этот случай слишком очевиден. Если мой дом обрушился от одного толчка, значит, это был карточный домик. Вера, которая «принимает в расчет эти вещи», — не вера, а воображение… играющее с безобидными фишками, названными: Болезнь, Боль, Смерть и Одиночество… Вы никогда не узнаете, насколько сильно вы во что-то верите, пока его истинность или ложность не станет делом жизни или смерти для Вас… Я думал, что доверял веревке, пока вопрос, сможет ли она удержать меня, не стал жизненно важным для меня. Сейчас он стал таковым, и я обнаружил, что не доверяю ей.