К этому эксперименту меня подтолкнули книги по психологии религии. «Разнообразие религиозного опыта» Уильяма Джеймса убедила меня, что религия представляет собой сложную психологическую реакцию на трудности жизни. Джеймс рассматривал богословскую посылку о том, будто настоящий христианин — это новая тварь, возрожденная личность, и пришел к следующему выводу: «По сути своей обращенные ничем не отличаются от обычных людей. Некоторые неверующие приносят лучший плод, нежели обращенные: несведущий в богословии человек, который взялся бы ежедневно наблюдать за жизнью этих двух групп людей, никогда не смог бы догадаться, что «вещество» одних отличается от «вещества» других в той же степени, в какой божественное отличается от человеческого»[53]. Я тоже не видел в окружавших меня верующих ни особого сияния, ни иных специальных примет.
Но я не остался скептиком. Почему не остался — об этом я расскажу далее. И все же, даже теперь, после двух десятилетий полноценной и счастливой жизни в вере, я чувствую, что я не защищен от доводов Ричарда. Духовный опыт не любит пристального исследования — помести его под микроскоп, и он улетучится. Когда я начинаю разбирать отдельные примеры общения человека с Богом, я, как правило, нахожу для них совершенно «естественные» объяснения. Да, между естественным и сверхъестественным миром нет зияющей бездны, нет очевидного и непреодолимого различия.
Молясь, я не утрачиваю своей плотской сути: я могу задремать, утратить внимание. В общении с Богом меня подстерегают те же самые разочарования и недопонимания, что и в беседах с людьми. Когда я пишу «о возвышенном», муза отнюдь не возносит меня к небесам: время от времени приходится затачивать карандаш, вычеркивать неудачное слово, заглядывать в словарь, мучиться, что никак не могу подобрать удачную фразу для начала очередной главы. В моей жизни «воля Божья» никогда не проявлялась с такой очевидностью и безусловностью, как в жизни Моисея или Гедеона.
Я не внимал гласу, рокочущему из бури. В принципе я и сейчас мог бы последовать примеру Ричарда и интерпретировать духовный опыт в свете тех или иных психологических теорий.
Так почему же я все–таки верю в невидимый мир? В моих борениях мне очень помогли книги Клайва Льюиса. Тема двух миров красной нитью проходит через большинство его сочинений, от самых ранних (ее можно обнаружить даже в частных письмах) до его художественных произведений и, наконец, до полноценной теории, развитой в эссе «Транспозиция»[54]. Льюис объясняет, какая проблема возникает из «очевидного совпадения «естественных» вещей и тех, которые претендуют на «духовность», из воспроизведения в сверхъестественном опыте схем, знакомых нам из повседневной жизни». В данной главе я не скажу почти ничего нового — я просто развиваю эту идею Льюиса.
Эссе Льюиса начинается рассуждением о так называемом явлении «глоссолалии» — спонтанном говорении на иных языках. «Как странно, — замечает он, — самое что ни на есть «духовное» событие, сошествие Святого Духа в Пятидесятницу, нашло выражение в страннейшем феномене — люди заговорили на иных языках. Сторонние наблюдатели решили, что апостолы и ученики пьяны. Сегодня иные ученые приравнивают глоссолалию к истерии или нервному расстройству. Как это вообще возможно, чтобы вполне естественное движение голосовых связок, языка и губ обнаруживало сверхъестественное присутствие Святого Духа?»
И тут Льюис рассказывает, как наблюдал в темноте сарая яркий луч солнца. Войдя в сарай, он увидел яркую полосу света, в которой плясали пылинки. Потом он подошел к лучу поближе и взглянул вдоль него. Тут его точка зрения резко изменилась: в обрамлении окна Льюис увидел зелень листвы, а за ней — Солнце, находящееся на расстоянии 150 миллионов километров от зеленевшего дерева. Итак, все зависит от того, смотрим ли мы на луч или вдоль него.
Наш век изощрился в умении смотреть на луч. И тут помогает излюбленный современный принцип редукции — умения объяснять сложные явления с помощью законов, которым подчинены явления простые. Так, человеческое поведение можно свести к реакциям нервных клеток; бабочку разложить на молекулы, закат — на световые волны. Как философский подход, редукционизм видит в религии лишь проявление «коллективного бессознательного», в истории — эволюционную борьбу, в человеческой мысли — продукт мозга, почти что продукт компьютерной системы.
Современный мир научился смотреть на луч то под одним, то под другим углом, но «веру» он не приемлет. На протяжении большей части истории люди не подвергали сомнению наличие невидимого, сверхъестественного мира. Ведь как иначе могли они объяснить такие чудеса, как восход, солнечное затмение, грозу? Сегодня мы способны дать объяснение каждому из этих явлений. Мы научились сводить почти все естественные явления — и даже некоторые духовные — к набору простейших элементов, из которых они якобы или в действительности состоят. В конце концов, не только глоссолалия, но и прочие сверхъестественные явления принимают в нашем мире вполне «естественные» формы.
Теория перехода сверхъестественного в естественное подводит меня к следующим выводам об устройстве нашего мира:
1. Во–первых, следует признать силу редукционизма. Этот подход одновременно несет в себе и благословение, и проклятье. Он позволяет нам анализировать такие природные явления, как землетрясения, грозы, ураганы, и защищать от них людей. Глядя на солнечный луч с пылинками, мы научились летать до луны и обратно, путешествовать по миру — и это все, не выходя из своей комнаты, уставившись в странный ящик. Мы научились слушать музыку из наушников, совершая утреннюю пробежку. Глядя на «луч», который отбрасывает человек, — на его поведение, мы научились с помощью химических веществ лечить шизофрению и тяжелые депрессии.
Однако редукционизм несет в себе и проклятие. Глядя на луч, а не вдоль него, мы научились сводить жизнь лишь к сумме отдельных ее элементов. Мы разучились с восторгом и трепетом наблюдать восход солнца или луны, как делали это не только наши далекие предки, но и поэты XVI века. Если свести поведение человека к действию гормонов и прочим биохимическим реакциям, то исчезнут понятия таинства, свободы воли, романтики. Любовь, вдохновлявшая поэтов и художников, мужчин и женщин на протяжении стольких веков, — неужто и она — лишь игра гормонов?
И чтобы не попасться на удочку редукционизма, нужно всегда помнить, что он такое. Редукционизм — это всего–навсего одна из возможных точек зрения. Его даже нельзя назвать учением — истинным или ложным. Это просто точка зрения, позволяющая нам различать отдельные части, но не целое.
Например, духовные явления можно рассматривать как бы «сверху» или «снизу». Но один способ истолкования не подменяет другой, это будут две разные интерпретации одного и того же явления (так и на луч света можно смотреть сбоку, а можно — вдоль него). Если глядеть «снизу», кажется, что — это монолог, обращенный к самому себе (и то же самое глоссолалия, только она еще и невнятна). А вот если глядеть «сверху», то есть, если предположить существование духовного измерения, то молитва превратится в точку соприкосновения видимого и невидимого миров.
Я могу явиться на евангелизацию Билли Грэма в качестве любопытствующего зрителя, выбрать наугад одного из присутствующих, проанализировать все социальные и психологические факторы, сделавшие этого человека восприимчивым к проповеди Грэма. Предположим, это — женщина. Возможно, ее брак на грани развала, она ищет стабильности. И тут она вспомнила силу своей глубоко веровавшей бабушки, музыка перенесла ее в детство, в церковь, на воскресное богослужение. Однако наличие «естественных» факторов не исключает действия «сверхъестественных». Напротив, Бог вполне мог использовать именно «естественное», чтобы привлечь к Себе эту женщину. Логическое единство естественного и сверхъестественного указывает на единство замысла Единого Создателя. Одна точка зрения не исключает другую — просто существуют два способа восприятия одного и того же события — «сверху» и «снизу».
2. Парадоксальным образом, восприятие «снизу» иногда оказывается предпочтительнее. Клайв Льюис вспоминает, как полюбил в детстве симфоническую музыку в примитивной версии тогдашнего граммофона. Это был единый плотный звук. Льюис слышал мелодию, но не различал ее деталей. Когда же он отправился на концерт, его постигло разочарование — столько разных инструментов, каждый играющий свое, какой–то хаос звуков! Для непривычного уха Льюиса «правильным» звуком был скудный напев граммофона, то есть подмена казалась ему лучше реальности[55].