Есть картина французского художника Жерико “Скачки в Эпсоме”. Как указывает название, мы видим несущихся через поле лошадей; мы видим их в движении; мы как-то переживаем их галоп; но если мы сделаем попытку сравнить картину Жерико с фотографией, мы обнаружим, что никогда никакие лошади так галопом не несутся. В чем дело? А вот в чем: Жерико хотел передать нам чувство галопа, и он сумел это сделать, но в ущерб анатомической правде. С другой стороны, движение можно зафиксировать — например, сфотографировать — и из самого умилительного момента сделать момент комический (как можно человека в самый значительный момент его жизни сделать только смешным). Движение замороженное — ложь; движение, которое мы выражаем как движение, не соответствует в точности тому, как оно происходит.
И поэтому, каждый раз, как мы говорим об истине, будь то философской, будь то религиозной, будь то научной, мы должны сделать поправку на то, что мы или замораживаем движение, или неточно выражаем как бы анатомическую, структурную, неподвижную действительность. И притом делаем это всегда с той или иной точки зрения: во-первых, в пределах категорий нашего ума; во-вторых, в пределах нашего языка, а в-третьих, иногда (но не так редко) в пределах наших обычных представлений.
Это я вам могу изъяснить примером, который может показаться смешным, но имеет некоторую человеческую глубину. Один миссионер мне рассказывал, как священник-негр представлял его перед проповедью своему приходу, собравшимся верующим. Миссионер был белым, верующие были черными. И священник им сказал: “Не смущайтесь тем, что он бел, как бес, — его душа такая же черная, как наша”. Мы сказали бы наоборот; он выразил некую истину со своей точки зрения. Это же мы делаем и в науке, и в философии постоянно; мы не можем говорить без предвзятой точки зрения; мы не можем говорить иначе как с какой-то точки зрения. Но эта точка зрения тоже должна стать в какой-то момент предметом сомнения, она должна быть поставлена под вопрос, потому что иначе истина, которую мы выражаем, с определенной точки зрения уже станет ложью.
На устах верующего может показаться странным утверждение — с таким вдохновением, с такой уверенностью — права человека на сомнение; на самом деле, это только другой способ выразить известную и всеми принимаемую мысль о том, что человек должен быть честным до конца, честным безусловно, с готовностью самого себя поставить под вопрос, свои убеждения поставить под вопрос. Это можно сделать, если мы верим, что есть нечто незыблемое, являющееся предметом нашего изыскания. Человек боится сомнения только тогда, когда ему кажется, что если поколеблется уже созданное им мировоззрение, то колеблется вся реальность, колеблется все, и ему уже не на чем стоять. Человек должен иметь добросовестность и смелость постоянно ставить под вопрос все свои точки зрения, все свое мировоззрение, все, что он уже обнаружил в жизни, — во имя своего искания того, что на самом деле есть, а не успокоенности и “уверенности”.
Это чрезвычайно важно в научном исследовании; это чрезвычайно важно в философском мышлении; и это не менее важно в религиозном опыте. Мы не можем перерасти ограниченность нынешнего дня, если боимся поставить под вопрос его содержание. В плане религиозном: один из писателей IV века, святой Григорий Нисский, говорил, что если мы создадим полную, цельную картину всего, что узнали о Боге из Священного Писания, из Божественного Откровения, из опыта святых, и вообразим, что эта картина дает нам представление о Боге, — мы создали идола и уже не способны дознаться до настоящего, Живого Бога, который весь — динамика и жизнь. И то же самое можно сказать о философских мировоззрениях: как только философское мировоззрение делается абсолютной истиной, не может быть поставлено под вопрос, это значит, что человек уже не верит ни в прогресс, ни в возможность углубления, а живет как бы оборотясь назад, глядя на то, что когда-то было сказано, обнаружено, объявлено незыблемой истиной, будто смотреть вперед незачем, опасно! Будто надо смотреть только назад, чтобы не потерять из виду то, что когда-то было сказано кем-то, коллективом или отдельным лицом. Это трусость перед жизнью, это страх перед истиной, это отрицание многогранности и глубины самой реальности. И то, что я говорю сейчас о науке, о философии, можно сказать также и о религиозных мировоззрениях — не в том смысле, что Бог меняется, а в том, что мы можем с громадной радостью и вдохновением проходить мимо наших детских, юношеских представлений, представлений еще не зрелых для того, чтобы вырастать в новую меру познания Живого Бога, не выразимого до конца никакими картинами, никакими определениями.
Какая радость, что человек так велик, что может себя перерасти, и человечество так велико, что одно поколение, сменяя другое, получает наследие от прошлого и не делается его пленником и рабом, а на основании того, что когда-то было открыто человеческим опытом и умом, может себя перерасти во что-то совершенно новое, так, что жизнь из ряда, последования статических положений действительно вырастает в сплошную динамику, в творчество и в радость.
То отношение к жизни, та внутренняя установка, которую мы называем верой, то есть радостная, творческая уверенность и равновесие, содержащее одновременно и тайну, и сомнение, является одной из самых больших радостей жизни человека. И мне представляется, что радость эта идет из разных источников, она основывается на разных причинах.
Во-первых, человек, который смело, дерзновенно, творчески всматривается в жизнь, в человека перед собой, в общество, где он находится, в природу, в жизнь в целом, в историю, — такой человек не боится лицом к лицу стать перед действительностью, он перерастает, преодолевает то мертвое равновесие, безжизненность, от которой так страдают многие, потому что им не хватает решительности броситься в область неизвестного. Это происходит от страха, от тщедушия, от малодушия. И тот момент, когда мы вдруг решим со всей смелостью, со всей своей творческой силой войти в область неизвестного, лицом к лицу стать перед ним, является моментом, когда вдруг собираются все наши внутренние силы и загорается радость. И эта радость возможна только по мере того, как растет в нас бесстрашие.
Я говорил о вере в человека, о вере ученого в науку; в том и в другом случае вера заключается в том, что человек совершенно уверен, что тот мрак, та неизвестность, которые его пугают, где-то в себе содержат откровение, смысл, что самый хаос, который перед ним, может вдруг озариться каким-то светом, который мы называем смыслом, и сделаться хотя бы изначальной, частичной гармонией.
Но вместе с тем, эта уверенность не снимает самой проблемы; бесстрашие все равно нужно, потому что для того, чтобы поверить в человека, нужно очень много мужества: человек бывает порой очень страшен.
И последнее, что озаряет радостью область веры там даже, где она так полна сомнением, там, где ставится под вопрос сам человек, который верует, его убеждения, самые верования его, — последним источником радости является надежда, то есть опять-таки творческое, смелое, ликующее предвкушение того, что мрак озарится светом, что хаос вдруг раскроется как гармония, что бессмыслица откроется как смысл. И вот в этом динамичном отношении человек, который начинает искать, который начинает находить, чувствует, что он живет, вместо того чтобы быть мертвым, он вдруг оказывается живым; не только в деятельности своей, не только в проявлениях своих, но живым до самого корня своего бытия, в каком-то сознании, что жизнь из него бьет ключом; и что та мощная, глубокая жизнь, которая вдруг в нем открылась, охватывает собой целое мироздание: и человека, и все остальное, от микроскопического до самого непостижимо большого. И здесь сомнение не пугает, потому что, как я уже говорил, сомнение относится не к предмету исследования, не к природе, не к человеку, не к Богу, а к тому, как я их до сих пор себе представлял. И с какой радостью, с каким дерзновением и с какой ликующей надеждой человек обнаруживает, что он весь ставится под вопрос: ставится под вопрос человеком, который перед ним; ставится под вопрос природой, общественной жизнью; ставится под вопрос Богом. Потому что не только наши убеждения, но самый человек ставится под вопрос — его честность, его смелость, его добротность. Все это — требование, которое ставит, повторяю, перед ним окружающий мир: человек, общество, наука.
И вот в этом сличении объективного, которое требует от нас предельной добротности, предельной честности, предельной внутренней и внешней правды, разгорается такая радость веры, которой нельзя достичь никак иначе. Это мы видим в ученом, который от всей души, всем умом, всей смелостью своей (потому что многое может быть открыто только с большим физическим риском) добивается истины; в том, кто работает среди людей, встречает их в одиночку, лицом к лицу, вглядываясь в глаза человека, который ему поставит, может быть, последний, решающий вопрос; в человеке, который погружен в общественную деятельность и должен стоять перед лицом общества со всей ответственностью перед ним, но тоже — и не меньше — перед человеческой правдой.