Это отца твоего туника, сказала Мария и, прикоснувшись рукой к тем сандалиям, что побольше, сказала детям: Их носил ваш отец. Дети опустили головы, в комнате повеяло печалью, а Иисус, укладывая обратно в суму убогое ее содержимое, заметил внезапно, что один уголок туники завязан узелком, а заметив, ощутил его тяжесть, и кровь бросилась ему в лицо при мысли, что в узелок этот завязаны деньги – а ведь он сию минуту сказал, что у него нет ни гроша, – и спрятала их туда Мария из Магдалы, которая их и заработала, но не в поте своего лица, как люди достойные, нет, стонами притворной страсти, а пот если и был, то никак не трудовой. Мать и братья с сестрами не сводили глаз с узелка на краешке туники, потом как по команде взглянули на Иисуса, который, не зная, то ли прятать и таить доказательство, уличающее его во лжи, то ли обнародовать его, причем без малейшей возможности объяснить происхождение этих денег так, чтобы высоконравственное его семейство снизошло до того, чтобы это объяснение принять, решился на второе и самое трудное и развязал тугой узелок, откуда выкатились двадцать монет – никогда не виданное в этом доме богатство, – и сказал: Я ничего про них не знал. Раскаленным ветром пустыни ударило ему в лицо осуждающее молчание родных: какой стыд! первородный сын лжет! Иисус же, порывшись у себя в душе, не нашел там и тени досады на Магдалину, а лишь безмерную благодарность ей – и за щедрость, и за тонкость, с которой щедрость эта была явлена, потому что женщина знала: дать ему денег из рук в руки – значит унизить его, ибо одно дело сказать:
Левая твоя рука у меня под головой, правая обнимает меня, и совсем другое – не думать о том, сколько самых разных правых, а также левых рук обнимало тебя, и о том, что никто никогда не спрашивал, не подложить ли тебе просто руку под голову. И теперь уже Иисус смотрит на домашних своих с вызовом – примут ли они его слова «Я ничего про них не знал», а ведь это чистая правда, только правда, но одновременно и вся, и не вся правда – и ожидает безмолвного вопроса: Если ты ничего про них не знал, как они у тебя оказались, и на это ответить ему нечего, не скажешь ведь: Их дала мне блудница, у которой провел я последние восемь дней, а ей – мужчины, с которыми спала она до меня. На грязной и драной тунике, принадлежавшей человеку, четыре года назад распятому на кресте, а потом зарытому, как собака, в яме, в братской могиле, блещут двадцать монет, и блеск их подобен тому сиянию, что исходило когда-то от чашки с землей, озарявшему уже стены этого самого дома, только вот сегодня не придут сюда старейшины из синагоги, не скажут «Закопайте их», и никто не спросит «Откуда они взялись?», ибо ответ может быть таков, что придется отвергнуть деньги, как ни велика нужда в них, как ни хочется обрести их. Иисус сгребает монеты в кучку, держит их в обеих руках, сложенных ковшиком, и повторяет: Я ничего про них не знал, а потом, словно используя последнюю имеющуюся возможность, добавляет, глядя на мать: Они – не от Дьявола.
Братья и сестры задрожали, но Мария, не переменившись в лице, ответила: Но и не от Бога. Иисус раз и другой подбросил монеты в ладонях, забавляясь их звоном, и сказал матери так обыденно, словно сообщал, что наутро станет к отцовскому верстаку: О Боге завтра поговорим, и добавил, обращаясь к Иакову и Иосифу: И вам обоим мне есть что сказать, – и не подумайте, что первенец произнес эти слова из одной учтивости: братья его уже вступили в пору совершеннолетия и, стало быть, имели право принимать участие в толковании сложных вопросов веры. Однако Иаков понял так, что разговор будет важнейший и серьезнейший и надо бы уже сейчас узнать, чем он будет вызван, ибо одного того, что вернулся домой старший брат – да какой бы он старший ни был – мало, а потому сказал: Речь у нас пойдет о Боге, – и добавил с не лишенной ехидства улыбкой:
Ведь ты, по твоим словам, четыре года бродил с овцами и козами по горам и долам, и вряд ли удавалось тебе ходить в синагогу и свершать обряды, раз, не успев воротиться домой, сообщаешь, что намерен говорить о Боге.
Иисус, почувствовав глубоко запрятанную враждебность, отвечал: Ах, Иаков, как мало понимаешь ты, что есть Бог, если тебе невдомек, что нам не надо искать Бога – он сам нас найдет, когда сочтет нужным. Ты, верно, себя имеешь в виду? Не спрашивай сейчас ни о чем, завтра я скажу все, что должен сказать. В ответ Иаков пробормотал что-то неразборчивое, но явно язвительное по адресу тех, кто думает, будто знает все. Мария же устало промолвила своему первенцу: То будет завтра, или послезавтра, или когда пожелаешь, а сейчас скажи мне и братьям твоим, как ты намерен распорядиться этими деньгами, ибо живем мы в нужде. И ты не хочешь знать, откуда они у меня? Ты же сам сказал, что не знаешь. Я сказал правду, но сейчас поразмыслил и понял, что это за деньги. Если они не навлекли на тебя беды, то и семье твоей не повредят. И это все, что ты можешь сказать о них? Все. Тогда трать их как сочтешь нужным, употреби в хозяйство или еще куда-нибудь.
При этих словах раздался одобрительный ропот братьев, и даже Иаков дружелюбно просиял, Мария же сказала: Если ты не против, отложим часть на приданое твоей сестре. Я и не знал, что Лизия выходит замуж. Да уж день назначен. Сколько же мы отложим на приданое? Я не знаю, что стоит такая монета. Иисус улыбнулся: Я тоже не знаю, что стоит она, знаю только, что за ней стоит, – и сам расхохотался собственным словам громко и безудержно, семейство же глядело на него в растерянности. И только Лизия в незапятнанной чистоте своих пятнадцати лет потупилась, ибо девичеству свойственны таинственные прозрения, и она одна из всей семьи отчего-то взволновалась от этих денег, неизвестно откуда взявшихся, кому принадлежащих и как заработанных. Иисус протянул монету матери и сказал: Завтра разменяешь, вот мы и узнаем ее достоинство. Но меня, конечно, спросят, откуда такое богатство, ибо всякому понятно: кто одну такую монету показал, остальные припрятал. Скажешь, что вернулся после дальних странствий сын твой Иисус и что нет большего богатства, чем возвращение блудного сына.
В ту ночь снился Иисусу отец. Он лег во дворе, под навесом, ибо, когда пришла пора устраиваться на ночлег, понял, что в комнате, где по всем углам в тщетных поисках уюта спят вповалку десять человек, уснуть не сможет: минули те времена, когда он не увидел бы разницы между братьями своими, сестрами и отарой ягнят – сейчас ему мешают руки, ноги, чужие случайные прикосновения, неизбежная в такой тесноте неловкость.
Перед тем как уснуть, он вспоминал Марию Магдалину и все, что они делали вместе, и, хоть воспоминания эти так его разгорячили, что пришлось два раза вставать с соломы и обходить двор кругом, чтобы унять жар, сном, как говорится, младенца, когда наконец сморило его, уснул Иисус, погружаясь в некое подобие реки, уносивший его, мягко и плавно покачивая, и он медленно вплывал в забытье, как плывешь по течению, раскинув руки, глядя на плывущие вместе с тобой и над тобой ветви деревьев и облака, и какая-то безмолвная птичка то появлялась, то исчезала. И сон начался с того, что он испытал легчайший толчок, будто тело его повстречало другое тело, и поначалу почудилось, что рядом Мария Магдалина. Он улыбнулся, с улыбкой обернулся к ней, но увидел, что та же вода, под теми же ветвями и тем же небом с той же безмолвно порхающей птичкой, несет тело его отца. Прежний давний крик ужаса забился у него в горле, просясь наружу, но тут же утих: это был не тот преследующий его и ставший уже привычным сон, когда он видел себя младенцем рядом с другими младенцами на городской площади Вифлеема и ждал смерти, – нет, не слышно было шагов, конского ржания, звона и лязга оружия, и по-прежнему шелковисто струилась река, и по ней, как на плоту, плыли отец с сыном. В этот миг страх покинул душу Иисуса, и его место внезапно, точно вспышка или взрыв, заняло ликование, безмерное и неуемное. Отец! – вскричал он во сне. Отец! – повторил, проснувшись и плача, потому что понял, что опять один. Он хотел вернуться в сон, повторить его с самого начала, чтобы вновь испытать уже ожидаемое изумление от легкого толчка встречи, чтобы вновь увидеть отца и плыть с ним рядом, плыть до скончания века, до истечения вод речных. Ему не удалось это, но и тот, прежний кошмар с этой ночи не будет мучить его больше, ужас навсегда сменится восторгом, на место одиночества придет близость отца, ожидание отсроченной смерти вытеснится обещанием жизни, и пусть вот теперь книжники, назубок знающие Писание, растолкуют нам, если смогут, смысл этого сна, пусть определят значение реки, и нависших над стремниной ветвей, и плывущих облаков, и безмолвной птички, пусть объяснят, как благодаря тому, что все это сошлось воедино и расставилось в должном порядке, смогли встретиться отец с сыном, хотя вину одного по-прежнему не искупить и не исцелить муку другого.
На следующий день Иисус хотел было помочь Иакову по плотницкому делу, но сразу же стало очевидно, что никаким старанием умение не заменить, и понятно, почему еще при жизни отца успехи его никак не могли заслужить себе удовлетворительной отметки. Иаков же сделался плотником если не хорошим, то, во всяком случае, неплохим, да и третий брат, Иосиф, хоть ему еще и четырнадцати не исполнилось, разбирался в ремесле так, что мог бы поучить старшего. Иаков же, смеясь над неловкостью Иисуса и над отсутствием у него сноровки, повторял: Тот, кто сделал тебя пастухом, погубил тебя, – и невозможно было представить, чтобы простые эти слова, исполненные незлобивой насмешки, содержали в себе тайную мысль или подспудный смысл, но Иисус тем не менее вдруг резко отшатнулся от верстака, и Мария сказала среднему: Не смей говорить о погибели, не навлекай нечистого на наш дом. А ошеломленный мальчик отвечал: Никого я не навлекал, я сказал только. Слышали уже, отрезал Иисус, и наша мать, и мы все слышали, что ты сказал, и это по ее наущению слова «пастух» и «погибель» соединились у тебя в голове, ибо сам ты до такого не додумался бы и причины этого ведомы ей, а не тебе. Я предупреждала тебя, с силой произнесла Мария. Поздно спохватилась, матушка, зло – если только это зло – было уже содеяно, ибо я смотрю на себя и себя не вижу. Нет слепца слепее того, кто не хочет видеть. Эти слова почему-то особенно задели Иисуса, отвечавшего ей с горьким упреком: Замолчи, женщина! Ибо если глаза сына твоего и увидели зло, то сначала все же предстало оно твоим глазам, а я, хоть ты и считаешь меня слепцом, видел такое, чего ты не видела никогда и уже никогда не увидишь. Загадочны были его последние слова, но Мария, покорная воле своего первенца и подавленная тоном его, сухим и суровым, повиновалась, но в ответе ее все же слышалось предупреждение: Прости меня, я не хотела тебя обидеть, дай Бог, чтобы вовеки не замутился свет твоих глаз и свет души.