Она черна, как земля, она не разобьется, не выщербится.
Он сунул ее в котомку, стукнул посохом оземь: Скажите еще раз, что не верите мне. Мы не верим тебе, сказала мать, и теперь еще меньше, чем прежде, ибо чашку ты выбрал, отмеченную печатью Дьявола, В эту минуту, всплыв из самых глубин памяти, прозвучали в ушах Иисуса слова Пастыря: Будет у тебя другая, она не разобьется, пока ты жив. Веревка протянулась во всю свою длину и вот свернулась кольцом, и на наших глазах стянулись концы ее в узел. Во второй раз уходит Иисус из отчего дома, но теперь не скажет: Вернусь, так или иначе, но вернусь. Оставляя за спиной Назарет, он спускается по склону первого холма и думает о простом и печальном: что, если не поверит ему и Мария Магдалина?
Этому человеку Бог обещал власть и славу, но, кроме как к блуднице из Магдалы, идти ему некуда. К пастве своей вернуться он не может – «Уходи», сказал ему Пастырь, дома остаться нельзя – «Мы не верим тебе», сказали ему домашние его, и потому шаг его неуверен: он боится идти, он боится прийти, он словно бы опять оказался в пустыне. Кто я, спрашивает он, но ни горы, ни долы не отвечают, и даже небо, которое куполом покрывает все, а потому всеведуще, молчит, а вернись он домой и задай тот же вопрос матери, она скажет, наверно: Ты сын мой, но я тебе не верю, и потому сейчас самое подходящее время присесть на камень, от сотворения мира ожидающий его, присесть и поплакать от одиночества и бесприютности, ведь неизвестно, соберется ли Бог явиться ему вновь, пусть хоть облаком или дымным столбом, лишь бы только промолвил: Ну, это никуда не годится, с чего же это ты расхныкался, у каждого случается черная полоса в жизни, но есть одна очень важная штука, никому никогда о ней не говорил, а тебе скажу: все, понимаешь ли, относительно, и самое скверное покажется терпимым, если представить, что могло быть и хуже, так что вытри слезы, веди себя как подобает мужчине, ты ведь уже помирился с отцом, чего же тебе еще, а касательно размолвки с матерью, я, когда время придет, сам этим займусь, мне, по совести сказать, не очень-то по душе история с Марией из Магдалы, все же она потаскуха, ну да ладно, дело твое молодое, одно другому не мешает, ибо всему свое время – время есть и время поститься, время грешить и время каяться, время жить и время умирать. И тыльной стороной ладони Иисус вытер слезы: чего это он, в самом деле, расхныкался, и нечего сидеть здесь целый день, пустыня она пустыня и есть, она обступает нас, окружает нас и по-своему оберегает нас, но ничего не дает, и когда солнце вдруг заволакивают тучи, мы говорим: Вот, даже небо на нашей стороне, – и глупость говорим, потому что бесстрастное и беспристрастное небо держит строгий нейтралитет, и нет ему дела ни до радостей наших, ни до скорбей.
По дороге из Назарета идут люди, Иисусу не хочется давать им пищу для насмешек: вот, мол, у самого борода уже, а плачет, как младенец, которому грудь не дают.
Встречаются на дороге путники, кто вверх по склону, кто вниз, и приветствуют друг друга витиевато и многословно, но лишь после того, как убедятся, что у встречного – добрые намерения, ибо в здешних местах попадаются в избытке и лихие люди. Есть среди них и настоящие злодеи наподобие тех, что лет пять назад напали на Иисуса, направлявшегося избыть свои печали в Иерусалим, и обобрали его до нитки, а есть и одушевленные высокими помыслами повстанцы, которые не промышляют на большой дороге, а лишь изредка прячутся вдоль нее для скрытного наблюдения за продвижением воинских колонн с тем, чтобы в удобном месте устроить римлянам засаду, или для того, чтобы, не таясь, отобрать золото, серебро, всякое иное ценное достояние у богатых, как мы бы теперь назвали их, коллаборационистов, которых никакая охрана не сможет спасти от расправы. Не был бы Иисус восемнадцатилетним, если бы воображение, подстегнутое видом этих величественных гор, в отрогах и ущельях которых скрывались продолжатели дела Иуды Галилеянина, не нарисовало ему тотчас картины битв, если бы он не принялся раздумывать, как поступит в том случае, если выйдут навстречу ему на дорогу повстанцы, не предложат примкнуть к их отряду, сменив прелести мирной, хоть и скудной жизни на бранную славу, на власть победителя, ибо возвещено в Писании о пришествии некоего Посланца или Мессии, которого пришлет Господь, чтобы раз и навсегда освободил он народ его и свой от угнетателей и чтобы укрепил мышцу его для грядущих битв.
Ветром безумной надежды и необоримой гордыни пахнуло ему в лицо, закружило голову, и плотников сын на умопомрачительно краткий миг увидел вдруг себя воином, военачальником, мужем брани, одного появления которого с мечом в руке достаточно, чтобы надменные легионы дрогнули и отступили, ударились в бегство столь поспешное и беспорядочное, словно сенат и народ римский обратились в обуянных всеми бесами свиней.
Но в этот миг – о горе нам! – вспомнил Иисус, что славу и власть, возвещенные ему, он обретет, но обретет после смерти, а потому надо как можно лучше распорядиться отмеренными ему годами жизни, так что воевать он пойдет с одним непременным условием – чтобы в перерыве между боями разрешали ему покидать войско и проводить несколько дней с Марией Магдалиной, ибо даже в сем стане освободителей не водится такого, что маркитантка – назовем ее так – лишь одному солдату дарит свою любовь, а других ею обделяет, а это уже не любовь, но блуд, с блудом же Мария Магдалина, по ее словам, покончила навсегда. Дай-то Бог, потому что Иисус испытал подъем и прилив сил при одном воспоминании о женщине, которая, исцелив одну его мучительную рану, нанесла ему другую, вселив в него нестерпимое вожделение, и любопытно было бы знать, как поведет он себя, оказавшись перед закрытой дверью с вывешенным над ней на шесте полотнищем, – ведь не стоит ручаться головой, что за ней обнаружит он то, что в воображении своем оставил, – существо, живущее ожиданием, ожиданием его души и его тела, ибо Мария Магдалина одно без другого не признает. День клонится к вечеру, вдалеке уже виднеются домики Магдалы, сбившиеся гуртом, как овцы, но дом Марии – как овца отбившаяся, и его отсюда не видно из-за огромных камней, что окаймляют петляющую дорогу. В какой-то миг Иисус вспоминает ту овцу, которую пришлось ему убить, чтобы кровью ее скрепить навязанный ему Богом договор, и в голове его, освободившейся уже от помыслов о битвах и победах, возникает, тревожа его, иная мысль: ему кажется, что он снова ищет ту овцу, но не затем, чтобы зарезать, и не затем, чтобы вернуть ее в стадо, – нет, чтобы вместе с нею подняться к нетронутым пастбищам, а они – надо только поискать хорошенько – наверняка есть в нашем обширном и столькими ногами исхоженном мире, овцы же, каковыми мы все и являемся, обнаружат заповедные уголки и нежданные кручи: тут, правда, искать придется еще усердней. Иисус стал перед воротами, несмелой рукой убедился, что они заперты изнутри. Полотнище по-прежнему было вывешено над ними. Мария Магдалина посетителей не принимает. Иисусу достаточно было позвать, подать голос, сказать: Это я, – чтобы тотчас донесся ликующий отклик: Голос возлюбленного моего! Вот он идет, скачет по горам, прыгает по холмам. Вот он стоит у нас за стеною, заглядывает в окно, – но он предпочел молча стукнуть кулаком раз и другой и подождать, пока отворят. Кто там и зачем, спросили из дома, и дурная мысль изменить голос и притвориться гостем, принесшим с собой деньги и зуд любовного нетерпения, пришла в голову Иисусу, сказать, к примеру: Отвори, лилия долины, отвори, не пожалеешь, не поскуплюсь ни на ласки, ни на серебро, но все же – он ли изменил голос, или голос ему – произнесено было то, что и следовало: Это я, Иисус из Назарета. А Мария отворила не сразу, ибо голос был незнакомый, а кроме того, ей не верилось, что так скоро – минула лишь ночь, да день прошел – вернулся к ней возлюбленный ее, тот, кто обещал:
Назарет недалеко, я как-нибудь приду к тебе, о, как часто говорим мы такие и подобные слова, только чтобы обрадовать того, кто внимает нам, а «как-нибудь» может значить и через три месяца, но только не завтра. Но вот она отпирает и бросается в объятия Иисуса, и смятение ее столь сильно, что рождает нелепую мысль – он вернулся потому, что рана на ноге вновь открылась, – и с этой мыслью она вводит его в дом, усаживает и придвигает светильник: Как твоя нога, покажи ногу, но Иисус отвечает: Нога давно зажила, разве не видишь. Не вижу, могла бы ответить на это Мария Магдалина, и это была бы чистейшая правда, ибо глаза, полные слез, видеть не могут. Понадобилось припасть губами к запыленному своду его стопы, бережно развязать стянутые вокруг лодыжки ремни его сандалий, кончиками пальцев прикоснуться к тонкой молодой кожице, затянувшей рану, чтобы она убедилась в том, что мазь оказала ожидаемое целебное действие, чтобы поверить, от самой себя тая эту мысль, что и ее любовь помогла.
Покуда ужинали, Мария Магдалина вопросов не задавала, а всего лишь хотела знать – излишне говорить, что это не одно и то же, – как он добрался, не было ли по пути неприятных встреч и прочее, в том же незамысловатом роде. Окончив же трапезу, замолчала и молчания не нарушала, ибо не ее был черед говорить. Иисус поглядел на нее пристально и внимательно, словно стоял на высоком утесе, соразмеряя силы перед прыжком в море: так смотрят не затем, чтобы угадать, не таятся ли в глубине хищные твари или острые верхушки рифов, а всего лишь чтобы спросить себя, хватит ли отваги кинуться вниз. Всего неделю знает он эту женщину, а это целая вечность или, по крайней мере, срок достаточный, чтобы увериться: если он придет к ней, она раскроет ему объятия, предложит ему себя и свое тело, но страшно, все равно страшно ему сообщить ей, хоть время для этого безусловно приспело, что лишь несколько часов назад его отвергли люди, родные ему по крови, но чужими оказавшиеся по духу. Иисус колеблется, не зная, по какой дороге лучше пустить слова, и вместо длинного и необходимого объяснения с уст его слетает фраза, произнесенная для того, чтобы выиграть время, хотя ничего ею выиграть нельзя, можно только потерять – и время тоже: Удивилась, наверно, что я так скоро? Я начала ждать тебя с той минуты, как ты вышел за ворота, времени от ухода до прихода не считала и не стала бы считать, если бы ты вернулся через десять лет. Иисус улыбнулся, чуть пожал плечами – пора бы уж знать, что с этой женщиной ни притворство, ни околичности не нужны. Они сидели на полу, лицом друг к другу, стоявшая между ними плошка освещала остатки ужина. Иисус взял кусок хлеба, разломил его надвое и сказал, протягивая одну половину Марии: Да будет он хлебом истины, съедим его, дабы не усомниться ни в чем, что бы ни было тут сказано и услышано. Да будет так, сказала Мария. Иисус съел хлеб, дождался, пока доест свою долю она, и в четвертый раз за последние сутки произнес: