— В отличие от финикийцев, евреи хоть и живут сейчас на море, но все-таки морским народом никак не являются.
— Это, кстати, верно и по отношению к арабам. Средиземное море омывает многие арабские страны, арабы живут там на протяжении многих веков уже больше тысячи лет, и все же, как и мы, — они не морской народ.
В наших классических текстах море — всегда опасная и недружественная стихия, оно лишено притягательности и, обратите внимание, нигде ни слова не говорится о его красоте. Море вообще — где-то там, далеко, причем не географически, но культурно: оно не часть нашего мира. Мы народ гор и пустыни. Сделав всего лишь шаг из Иерусалима, можно сразу, без перехода попасть в пустыню. Пустыня — колыбель нашего народа. Наша история начинается в пустыне. Пустыня амбивалентна: она одновременно притягивает и пугает. В пустыне обитают бесы, но там же у нас было наиболее полное общение со Всевышним.
Пророк Иеремия говорит об этом словами любви, обращаясь от имени Всевышнего к народу Израиля, как к возлюбленной: Я вспоминаю о юности твоей, о любви твоей, когда ты шла за Мной в пустыню. Тот же образ у Исайи: увлеку тебя в пустыню. Всевышний не говорит: увлеку тебя в лес. А ведь в Стране Израиля во времена пророков были большие леса. Он не говорит: увлеку тебя на море. Пустыня — особенное, благоприятное место для Его любви. У пророков есть такая идея, что обновление и очищение жизни возможно только в пустыне.
Пустыня и море в определенном смысле похожи: люди их пересекают, но в них не живут. И море, и пустыня опасны, и там, и там нет пресной воды. Но, как бы море ни было опасно, пустыня для человека — еще менее дружественное место: во всяком случае, в пустыне нет рыбы, но есть змеи и скорпионы.
Караван в пустыне и экипаж корабля вполне аналогичны замкнутому горному поселению. Однако пастухи уходили в горы и в пустыню в одиночку, они проводили там очень много времени. И это одиночество создавало особый тип человека особое восприятие жизни. В Библии рассказывается, что, когда Давид пас овец в пустыне, на него напал лев, и Давид убил его. Почему лев не побоялся на Давида напасть? Потому что он был один. Моисей пас стада своего тестя тоже в одиночку. Когда человек один в пустыне, у него масса времени на размышления. Этим пустыня отличается от моря. Море постоянно требует каких-то действий, сосредоточенности на работе. Что-то все время происходит. Море меняется, ветер меняется, появляется земля, мели, рифы. Надо управлять кораблем, ловить рыбу. В пустыне же ничего не происходит.
— Ну бывают же песчаные бури, смерчи.
— Бывают, но редко. Кроме того, у нас ведь пустыни не песчаные, а каменные. И вот это отсутствие отвлекающего многообразия побуждает человека к внутренней сосредоточенности. Человек в пустыне с большей вероятностью займется поэзией, нежели математикой.
Математика развивалась в Месопотамии, где были большие пространства, и их необходимо было измерять и делить. Это порождало совершенно иной тип сознания, чем у пророков, которые жили на границе гор и пустыни. Сознание вавилонских мудрецов Талмуда менее поэтично, менее мистично и гораздо более социально. И вот что еще важно: у нас практически нет сумерек. День — это день, а ночь — это ночь. Безо всяких переходов. В пустыне это чувствуется особенно резко и отчетливо. В пустыне есть большой свет, в котором вещи видятся ясно. В этом наше отличие от России. Здесь сумерки не только природное явление, но и явление культуры, важная составляющая русского менталитета: нюансы и неуловимые переходы, добро причудливо переплетается со злом, порой все зыбко и неопределенно.
— А река как-то присутствует в еврейской культуре?
— Ну, сами посудите, какие уж там реки?! Только в такой лишенной воды стране, как наша, Иордан может быть назван рекой. А по существу ведь не река — речка. В России таких, должно быть, десятки тысяч, и эти речки никому не известны, кроме местных жителей.
Впрочем, у одного писателя начала века есть забавная история, связанная с Иорданом. В его рассказе украинский еврей приезжает в Страну Израиля и видит Иордан, и вот, он потрясен, какой Иордан ничтожный.
— Да уж не Днепр.
— То есть совсем не Днепр. И этому человеку становится ужасно смешно, насколько его мечты далеки от действительности. Он смеется, лезет купаться и тонет в водовороте.
Опубликовано в 9 выпуске "Мекор Хаим" за 1999 год
Бояться надо не смерти— бояться надо неправильно прожить жизнь
Адин Штейнзальц отвечает на вопросы Михаила Горелика
— Обычно человек подсознательно уверен в собственном бессмертии. Тут работает механизм вытеснения. Разумеется, люди умирают, но это другие люди— ведь я-то не из таких, уж со мной-то этого никогда не случится. Скажем, могильщики— они всегда перед лицом смерти, однако же, как известно, не живут в постоянном унынии и печали, во всяком случае, большинство из них. Они делят мир на тех, кто хоронит и кого хоронят. Поскольку хоронят не их, они чувствуют себя очень хорошо. И сохраняют чувство юмора.
— Но все-таки на рациональном уровне люди прекрасно понимают, что это случится и с ними, что и они тоже рано или поздно умрут.
— Ну конечно, они это знают, но это абстрактное знание никак не влияет на их поступки, планы и жизненные установки. Жизнь многих людей строится на неформулируемом предположении, что она будет продолжаться бесконечно. Рамбам[55], размышляя над этим интересным явлением, называл такую установку безумной, однако полагал, что это безумие— необходимая предпосылка развития: действительно, если ты можешь умереть в любой момент, стоит ли строить дворец, который простоит двести лет? Зато только благодаря такому безумию (говорит Рамбам) в мире вообще существуют дворцы. Осознание смерти как реальной возможности именно для тебя может решительно изменить человеческую жизнь.
— Означает ли это, что человек, задумавшийся о смерти должен стать лучше?
— Лучше? Почему лучше? Совершенно необязательно. Разве если он перестанет строить дворец, он непременно станет лучше? Ведь можно рассуждать и так: если завтра все равно помирать, то уж сегодня надо погулять на славу. Если вчера такой человек еще как-то считался с окружающими, сегодня он вообще не принимает их в расчет.
У меня был один знакомый офицер— его посылали на самые опасные задания. Он мог погибнуть в любой момент, и прекрасно это сознавал; в конце концов его убили. Так вот, когда какая-то девушка ему нравилась, он сразу говорил ей: «Хочешь со мной переспать?» — на ухаживания у него просто не было времени, все его планы простирались не далее сегодняшнего вечера.
Перед лицом смерти многое отпадает, смерть создает острое ощущение настоящего. Когда Яаков[56] предлагает Эсаву[57] продать первородство, тот руководствуется именно такой логикой: доживу ли я вообще до того момента, когда эти права понадобятся? Между тем реальная плата за проблематичное будущее предлагается немедленно. Не следует забывать, что Эсав был охотник (а согласно нашему преданию, и разбойник); он постоянно подвергался опасности и привык жить сегодняшним днем.
— Но разве близость смерти не приводит человека к мысли подвергнуть свою жизнь ревизии, как-то ее переосмыслить?
— Да, такое случается. Но только вопрос в том, к чему приводит эта ревизия. Человек переосмысливает свою жизнь в соответствие с собственной иерархией ценностей. В обычной ситуации, когда он не думает о смерти, важное и неважное в его жизни перемешано. Теперь он, возможно, попытается отбросить то, что представляется ему второстепенным и посвятить остаток жизни главному. Допустим, главное в его жизни— оставить детям как можно больше денег. Теперь, когда он осознал, что времени у него осталось совсем немного, он вообще перестанет думать о средствах— ведь ему надо торопиться. Если главное— удовольствия, человек попытается за оставшееся время спустить все деньги, которые у него есть, поскольку будущее потеряло для него какую бы то ни было актуальность.
— Но ведь возможна и принципиально иная иерархия ценностей.
— Конечно, возможна. Но я хочу сказать, что эта иерархия не возникает вдруг, в один момент, как только человек подумал о смерти, — она создается всю жизнь. Чтобы стать оперным певцом надо серьезно потрудиться. Чтобы стать праведником— тоже. Смерть подводит итог, это завершение того, что было, точка в конце текста, который уже почти полностью написан, и у тебя (если обстоятельства позволяют) остается совсем немного времени, чтобы дописать последнее предложение. Но, чтобы текст вышел достойным, надо работать над ним всю жизнь, а не две недели перед смертью. Смерть задает масштаб. В наших утренних молитвах повторяются размышления Коэлета** о том, что все, что обычно почитается важным и ценным, в сущности ровным счетом ничего не значит: и сила, и слава, и даже мудрость; дела несущественны, дни жизни ничтожны, и нет преимущества у человека перед животным.