10. Так и нам надлежало бы, — чтобы не сказать чего более, — оплакивать нерадение о своем спасении; с такою любовию и готовностию всем должно бы направлять туда очи души и постоянно памятовать и представлять его себе. Между тем как потерявшие детей и жен не занимают своего ума ничем другим, как только представлением отшедших от них, мы потерявшие царство небесное, думаем обо всем больше, чем о нем. Из тех никто, хотя бы царского был рода, не стыдится обычной печали; но и сядет на землю, и заплачет горько, и переменит одежду, и с великою готовностию подчинится всем прочим требованиям такого горя; не станет думать ни о своем воспитании, ни о состоянии тела, ни о могущих быть впоследствии болезнях от изнурения, но все перенесет весьма легко; такое, и даже большее, терпение выказывают не только мужи, но и жены, сколько бы они ни были слабы. А мы, оплакивая не детей, не жен, но погибель души, души не чужой, но своей собственной, притворно ссылаемся на слабость тела и нежность воспитания. И если бы зло ограничивалось только этим! Но теперь мы не делаем и того, на что нам нисколько не нужна сила телесная. Так, скажи мне, какая нужда в силе телесной, когда надобно сокрушить сердце, помолиться трезвенно и бодро, подумать о грехах, низложить гордость и надменность, смирить ум? Вот что умилостивляет к нам Бога, не требуя большого труда; а мы и этого не делаем. Плакать (о душе) значит не то только, чтобы облечься во вретище, заключиться в келье и сидеть в темноте, но постоянно памятовать о своих грехах и мучить совесть этими помыслами, непрестанно измерять то пространство пути, на какое мы отстоим от царства небесного. Как же, скажут, этому быть? Как? Если мы будем всегда иметь пред глазами геенну и ангелов, которые во время (суда) разойдутся повсюду и соберут со всей вселенной имеющих быть отведенными в геенну; если станем размышлять, какое великое, и без геенны, наказание — лишиться царства. По-истине, если бы даже не угрожал нам тот огонь и не ожидали нас вечные наказания, то одно отлучение от кроткого и человеколюбивого Христа, за нас предавшего Себя на смерть и претерпевшего все, чтобы избавить от того мучения и примирить с Отцем Своим нас, бывших по грехам врагами Его, — одно это, хотя бы мы и не лишились предлежащих неизреченных и вечных благ, больше всякого наказания в состоянии и пробудить души и расположить к постоянной бдительности. Если мы, только читая пример пяти дев, которые из-за недостатка елея отлучены были от брачного чертога (Матф. XXV, 8-12), скорбим об их несчастии наравне с ними самими и смущаемся, то при одной мысли, что и мы сами подвергнемся тому же за безпечность, кто (из нас) будет настолько каменным, чтобы, постоянно имея в душе этот пример, предаваться нерадению? Можно бы распространить слово и более, но так как оно сказано нами только из послушания, а не по другой нужде, то и написанного больше, чем требовалось. Мне хорошо известно, что ты сам строго содержишь всю добродетель сокрушения, и мог бы, даже молча, учить ей и других, если бы они пожелали хотя недолго пожить с твоим благочестием и видеть твою крестную жизнь. Так, если нашим современникам нужно учиться сокрушению, они должны идти в твое жилище, а потомки — слушать о твоих делах; великое, я думаю, руководство к этому доставит один рассказ о твоей жизни. Посему прошу и умоляю, наконец, вознаградить нас и воздать своими молитвами, чтобы мне не только говорить о сокрушении, но и оказывать его делами; потому что учительство без дел не только не доставляет никакой пользы, но даже приносит великий вред и осуждение тому, кто проводит жизнь свою в такой безпечности. Не всяк бо, говорит (Господь), глаголяй Ми: Господи Господи, а иже сотворит и научит, сей велий наречется в царствии небеснем (Матф. V, 19; сн. VII, 21).
Как возможно быть тому, что приказал ты, святый Божий человек, Стелехий? Как от души, столь слабой и холодной, произойти словам о сокрушении? Кто намерен сказать об этом предмете что-нибудь доброе, тому надобно, я думаю, самому больше и прежде всех других воспламениться и гореть такою ревностию, чтобы произносимые им слова об этом, сильнее раскаленного железа, врезывались в душу слушателей. А у нас нет этого огня, но все, что внутри — прах и пепел. Как же, скажи мне, как зажечь нам этот пламень, когда у нас нет ни искры, ни подложенного вещества, ни ветра, который бы притек и раздул этот пламень, вследствие великой мглы, какую распростерло над нашею душою множество грехов? Я не знаю. Пусть же будет тобою, давшим приказание, сказано и то, как это приказание может перейти в дело и получить надлежащее исполнение. Мы предложим в услуги свой язык, а ты моли Исцеляющего сокрушенных сердцем, Подающего малодушным долготерпение, Воздвигающего с земли бедного, чтобы Он возжег в нас тот огонь, который обыкновенно уничтожает всякую немощь человеческую, истребляет всякую сонливость, безпечность и огрубелость плотскую, направляет полет души к небу, а с того свода (небесного), как бы с какой возвышенной вершины, показывает всю суетность и обманчивость настоящей жизни. А кто не может возлететь туда и возсесть на этой высоте, тому невозможно видеть, как следует, ни земли, ни того, что делается на земле. Так как (здесь) много есть такого, что омрачает зрение, много такого, что возмущает слух и удерживает язык; то надобно, уклонившись от всякого шума и дыма, удалиться в ту пустыню, где тишина великая и ясность чистая, а шума никакого, где глаза пристально и неуклонно устремлены к созерцанию любви Божией, а слух невозмутимо предан одному занятию — слушанию Слова Божия и вниманию к той стройной и духовной гармонии, сила которой, однажды пленив душу, так овладевает ею, что (человек), увлеченный этою мелодиею, не охотно принимает и пищу, и питие, и сон. Посему этой силы не может ослабить ни смятение житейских дел, ни напор многих плотских (пожеланий). До этой высоты духовной не достигает поднимающийся шум бури, происходящей внизу; но, как взошедшие на вершины гор не могут уже ни слышать, ни видеть ничего, что делается или говорится в городе, а слышат какой-то неясный и неприятный шум, который нисколько не лучше жужжания ос; так и удалившиеся от житейского и возлетевшие на высоту духовного любомудрия, не чувствуют ничего нашего; потому что, пока душа вращается на земле, тело и чувства телесные облагают ее безчисленными цепями, со всех сторон собирая страшную бурю преходящих удовольствий: и слух, и зрение, и осязание, и обоняние, и язык, вносят в нее извне множество зол. Но когда она воспаряет и предается занятию духовными предметами, то заграждает вход греховным мечтаниям, не закрывая чувств, а направляя их деятельность на ту же высоту. Как грозная и строгая госпожа, начав приготовлять разнородную, тяжеловесную и драгоценную масть, и нуждаясь для этого во множестве рабочих рук, будит своих служанок и, приведши их к себе, одной приказывает отбирать в решето еще не приготовленные ароматы, другой взять безмен и весы и смотреть внимательно, чтобы их не вошло меньше или больше надлежащего и чрез это не нарушилась бы соразмерность приготовляемого состава; одной велит варить, что нужно, другой тереть, что не хорошо (протерто), а третьей соединять и смешивать одни вещества с другими, одной стоять с кувшином, другой — с другим сосудом, а третьей держать что-либо иное, и таким образом привязав к делу и ум и руки их, не дает ничему испортиться, тщательно присматривая за всем и не позволяя глазам блуждать и развлекаться по внешним предметам: так и душа, приготовляя эту драгоценную масть, то есть, сокрушение, обращает чувства к самой себе и останавливает их разсеянность. И если случатся ей, собравшись к самой себе, размышлять о чем-либо праведном и богоугодном, она тотчас заставляет чувства прекратить свою деятельность, чтобы они не ввели в нее неблаговременно чего-либо ненужного, и тем не возмутили внутренней тишины ее. Поэтому, хотя приражаются и звуки к слуху и видимые предметы к зрению, но ни один из них не проникает внутрь, так как деятельность каждого из этих членов бывает обращена к душе. И что я говорю о звуках и видимых предметах, когда многие из бывших в таком состоянии не чувствовали не только того, что другие проходили пред их глазами, но даже и того, что ударяли их? Такова душевная добродетель, что желающему легко, находясь на земле, но как бы возседая на небе, не чувствовать ничего происходящего на земле.
2. Таков был блаженный Павел; вращаясь среди городов, он был столь далек от всего настоящего, сколько мы отличаемся от мертвых тел. Так, когда он говорит: мне мир распяся (Гал. VI, 14), то разумеет эту нечувствительность (к земному), и даже не одну эту, но и другую такую же, так что она была в нем двоякая. Он не сказал только: мне мир распяся, и — замолчал; но последующими словами указал и на другую (нечувствительность), сказав: и аз миру. Велико любомудрие в том, чтобы мир почитать мертвым; но еще большее и гораздо важнейшее в том, чтобы и самому быть как бы умершим для него. Итак изречение Павла означает следующее: он, по словам его, далек был от настоящего не столько, сколько живые от мертвых, но столько, сколько мертвые от мертвых. Живой, конечно, не питает пристрастия к умершему, однако имеет другое какое-либо чувство, — или удивляется еще красоте покойного или жалеет и плачет о нем; а мертвый к мертвому не питает и такого чувства и расположения. Это желая выразить, он к словам: мне мир распяся, прибавил: и аз миру. Видишь ли, как он был далек от вселенной, как, шествуя на земле, достиг до самой небесной высоты? Не говори мне о горных вершинах, о лесах, о долинах и непроходимой пустыне: одних их недостаточно для освобождения души от шума (мирского), а нужен тот пламень, который возжег Христос в душе Павла и поддерживал сам блаженный духовным помыслом, и поднял до такой высоты, что этот пламень, начавшись снизу — с земли, достиг до самого неба, и до высшего неба, до самого высшего, — ибо сам он был восхищен до третьего неба (2 Кор. XII, 2); но его расположение и любовь ко Христу простирались выше не только трех, но и всех небес. По телу он был мал и нисколько не превышал нас; но по расположению духа чрезмерно возвысился над всеми людьми, существующими на земле. И тот не погрешил бы, кто представил бы состояние этого святого под таким образом: будто бы какой пламень, обнявши поверхность всей земли и поднявшись вверх, прошел со всех сторон небесный свод и, пробежав сквозь лежащий выше его воздух, — воздух ли это, или что другое, — наполнил огнем средину между двумя небесами, и здесь не остановил своего течения, но, вдруг устремившись, поднялся до третьего неба и сделал все одним огнищем, которого широта равняется пространству всей земли, а высота — расстоянию третьего неба от нас. Впрочем, и таким образом я, кажется, не изобразил и малейшей части любви его. А что эти слова не преувеличены, всякий точно может узнать, прочитав написанное нами об этом предмете к Димитрию. Так должно любить Христа, так — отрешаться от настоящего. Таковы были души и у святых пророков; потому они и получили другие очи. Отрешиться от настоящего было делом их собственного усердия; а что потом у них открылись другие очи для созерцания будущего, это уже было делом Божией благодати. Таков был Елисей: так как он отдалился от всего житейского, возлюбил царство небесное и презрел все настоящее, то есть царство и власть, и славу и всеобщее уважение; то и увидел никем невиданное никогда — целую гору, покрытую строем огненных коней и таких же колесниц и воинов (4 Цар, VI, 17). Кто прельщается настоящим, тот никогда не удостоится созерцать будущее; а кто пренебрегает здешним и считает его не лучше тени и сновидения, тот скоро получить великие и духовные блага. Так и мы богатство, принадлежащее мужам, открываем своим детям тогда, когда увидим, что они стали мужами и пренебрегают всем детским; но пока они прельщаются последним, мы считаем их недостойными первого. Душа, не приучившаяся пренебрегать маловажным и житейским, не в состоянии будет созерцать небесное, равно как и созерцающая последнее не может не посмеиваться первому. Это говорил и блаженный Павел; хотя слова его и относятся к догматам, однако, могут быть применены и к нравам и к дарованиям именно: душевен человек не приемлет, яже Духа Божия (1 Кор. II, 14).