Во время каникул чтение Канта усердно продолжалось. Некоторые страницы я перечитывал более двадцати раз. Я хотел определить отношение человеческого мышления к тому, что совершается в природе.
На ощущения, порождаемые этими устремлениями мысли, оказывалось влияние с двух сторон. Во-первых, я хотел проработать в себе мышление таким образом, чтобы каждая мысль была вполне обозрима, чтобы она не отклонялась под влиянием какого-либо неопределенного чувства. Во-вторых, я стремился установить в себе согласие между таким мышлением и религиозным учением. Ибо и оно сильно интересовало меня тогда. Именно для этой области у нас были превосходные учебники. В полной самоотдаче погружался я в изучение догматики, символики, в описание культа, в историю церкви. Я очень интенсивно жил в этих учениях. Но мое отношение к ним определялось тем, что духовный мир означал для меня содержание, доступное человеческому созерцанию. Учения эти столь глубоко проникали в мою душу именно потому, что благодаря им я ощущал, как в процессе познавания человеческий дух может найти путь в сверхчувственное. Подобное отношение к познанию отнюдь не ослабляло во мне — и в этом я совершенно уверен — благоговения перед духовным.
С другой стороны, меня непрестанно занимал вопрос о значимости человеческой способности мышления. Я чувствовал, что мышление можно развить до такой силы, что оно будет способно охватить собой все вещи и процессы мира. Мысль о "материи", лежащей вне мышления, о которой просто "думают", была для меня невыносима. То, что заложено в предметах, должно вступить в человеческую мысль, — вновь и вновь говорил я себе.
С этим чувством, однако, все время сталкивалось то, что я прочитывал у Канта. Но в то время я едва ли замечал это. Ибо при помощи "Критики чистого разума" я прежде всего стремился обрести твердую точку опоры, чтобы справиться с собственным мышлением. Где и когда бы ни совершал я прогулки во время каникул, я непременно тихо усаживался где-нибудь и по-новому начинал размышлять о том, как человек от простых, обозримых понятий приходит к представлению о явлениях природы. Мое отношение к Канту в то время было некритичным, но я не мог идти дальше при его помощи.
Все это никоим образом не отвлекало меня от приобретения практических навыков в различных областях. Оказалось, что один из служащих, сменявших на работе моего отца, умеет переплетать книги. Я выучился у него этому искусству и сумел переплести во время каникул между четвертым и пятым классами все мои учебники. В это же время, во время каникул, я самостоятельно выучился стенографии. Но несмотря на это я прошел курс стенографии, преподававшийся с пятого класса.
Немало случаев представлялось и для практической работы. Вблизи от станции моим родителям был отведен небольшой фруктовый сад и картофельное поле. На мне, моей сестре и брате лежала обязанность собирать вишни, работать в саду, подготавливать картофель для посадки, возделывать поле, выкапывать созревший картофель. Кроме того, я не упускал случая в свободное от школы время сходить за покупками в село.
Когда мне было около пятнадцати лет, мне представился случай еще более сблизиться с упомянутым выше врачом из Винер-Нойштадта. Благодаря манере беседовать со мной во время его посещений Нойдорфля, я испытывал к нему большую симпатию. Часто я украдкой прогуливался у его винер-нойштадтского одноэтажного дома, расположенного на углу двух узких переулков. Как-то раз я увидел его у окна. Он позвал меня к себе, и вот я стою перед "большой", по моим тогдашним понятиям, библиотекой. Он снова заговорил о литературе, взял с полки "Минну фон Барнхельм" Лессинга и сказал, что мне следует прочитать ее и затем снова прийти к нему. Так стал он давать мне книги для чтения и позволял ходить к себе. При каждом посещении я должен был рассказывать ему о своих впечатлениях по поводу прочитанного. Он стал как бы моим учителем в области поэзии. Ибо за небольшим исключением я был далек от нее как дома, так и в школе. В атмосфере общения с этим врачом, преисполненным любви и восторгавшимся всем прекрасным, я особенно близко познакомился с Лессингом.
Глубокое влияние оказало на мою жизнь и другое событие. Я познакомился с книгами по математике для самообразования, написанными Любзеном. И теперь я получил возможность изучать аналитическую геометрию, тригонометрию, а также дифференциальное и интегральное исчисление задолго до того, как начал проходить их в школе. Это позволило мне вновь вернуться к чтению книги "Общее движение материи как первопричина всех явлений природы", ибо теперь я мог лучше понять ее благодаря своим математическим познаниям.
Между тем наряду с физикой стала преподаваться и химия, и тем самым старые загадки познания пополнились для меня новыми. Учитель химии был замечательным человеком[15]. Преподавание своего предмета он строил исключительно на опытах. Говорил он немного, заставляя говорить за себя процессы природы. Он стал одним из наших самых любимых учителей. В нем было что-то особенное, отличавшее его от остальных, и у нас сложилось представление, что со своей наукой он установил более близкие отношения, чем другие учителя. Этих последних мы, ученики, титуловали всегда "профессор", его же, хотя он тоже был "профессором", всегда — "господин доктор". Он был братом лирического поэта из Тироля Германа фон Гильма. Особенно сильное впечатление производил его взгляд. Возникало ощущение, что этот человек умеет остро вглядываться в явления природы и затем удерживать их во взоре.
Его преподавание приводило меня в некоторое смущение. Множество преподносимых им фактов не всегда укладывалось в моей душе, стремящейся тогда к единообразию. Но у него, должно быть, все же сложилось мнение, что я преуспеваю в химии. Ибо с самого начала он выставил мне отметку "похвально", которая и оставалась за мной во всех классах.
Однажды у винер-нойштадтского букиниста я обнаружил "Всемирную историю" Роттека. Несмотря на то, что в школе я всегда получал по истории хорошие отметки, она оставалась для моей души чем-то внешним. Теперь же я прочувствовал ее внутренне. Меня пленило то, с каким пылом Роттек схватывает и описывает исторические события. Односторонности его понимания истории я еще не замечал. Через него же я пришел к двум другим историкам, которые произвели на меня глубочайшее впечатление благодаря своему стилю и историческому взгляду на жизнь: к Иоганну фон Мюллеру и Тациту. После этого мне было весьма трудно приспособиться к школьному преподаванию истории и литературы. И я пытался оживить это обучение с помощью тех знаний, которые усваивал вне школы. Подобным образом проводил я дни в трех старших классах (всего их было семь) реального училища.
С пятнадцати лет я начал давать вспомогательные уроки[16] ученикам моего и младшего возраста. Учителя охотно содействовали мне в этом, поскольку я считался "хорошим учеником". Мне же тем самым представлялась возможность хоть немного сократить расходы моих родителей, которым приходилось оплачивать мое образование из своих скудных доходов.
Этим урокам я обязан очень многим. Излагая другим уже пройденный мной учебный материал, я как бы вновь пробуждался для него, потому что те знания, которые давала мне школа, я воспринимал как в каком-то летаргическом сне. Бодрствовал я лишь тогда, когда достигал чего-то самостоятельно или же получал это от какого-нибудь духовного благодетеля, например, винерной-штадтского врача. Воспринятое мной во вполне сознательном душевном состоянии значительно отличалось от того, что, подобно образам сна, проходило мимо меня на школьных занятиях. Усвоению воспринятого мной в по-лубодрственном состоянии весьма благоприятствовало то обстоятельство, что на этих вспомогательных уроках я вынужден был оживлять свои познания.
С другой стороны, благодаря этим урокам мне пришлось с самого раннего возраста практически заниматься наукой о душе, познавая все трудности человеческого душевного развития на примере моих учеников.
Для учеников моего класса, которых я репетировал, в первую очередь я писал сочинения по немецкому языку. Поскольку каждое такое сочинение я должен был писать и для самого себя, мне приходилось для каждой заданной нам темы находить различные формы разработки. Это часто ставило меня в затруднительное положение. Ведь свое собственное сочинение я писал уже тогда, когда все лучшие мысли были отданы другим.
С учителем, преподававшим немецкий язык и литературу в трех старших классах[17], у меня сложились довольно натянутые отношения. Среди учеников он слыл за "самого умного профессора" и за самого строгого. Сочинения мои были всегда чрезвычайно длинны, потому что более короткие я диктовал своим ученикам. Учителю приходилось тратить много времени на их чтение. На прощальном вечере после выпускных экзаменов, впервые "приятно" общаясь со своими учениками, он сказал, что очень сердился на меня за длинные сочинения.