Может быть, к этому торжеству Андрей написал снаружи собора, в арке над западным входом изображение Нерукотворного Спаса. Сохранилась миниатюра в рукописи XVI века. Присмотримся к этому изображению.
…Спасский собор уже выстроен, лишь с западной стены еще не убраны леса. Но, возможно, их возвели для особого случая. Наверх ведет высокая, в десять ступеней лестница. Сами леса из толстых жердей, перевязанных вервием или кожаными ремнями. Андрей наносит последние мазки на только что написанную фреску. Он работает сидя. Не только этим выражает миниатюрист почтенный возраст Рублева. Старческое кроткое лицо. Он облысел, лишь на затылке недлинные жидкие волосы. Но голова с огромным крутым лбом очень красива. Борода старца негуста и неокладиста, вьющиеся ее пряди слегка развеваются. Чем-то неуловимым напоминает это изображение Рублева лица стариков апостолов на его собственных фресках в Успенском соборе во Владимире. Андрей еще твердо и крепко держит длинную кисть правой рукой с засученным рукавом рясы. Перед мастером на небольшом возвышении сосуд с краской. Он только что обмакнул туда кисть и делает мазок в верхней части нимба «Спаса». Над головой самого художника, также окруженной нимбом, надпись скорописью: «Андрей-иконописец». Примечательно, что миниатюрист знает и помнит настроение рублевских образов. Он изображает рублевского «Спаса», быть может, несколько наивно и утрированно, но точно по духу — ласковым, открытым, как бы ожившим на стене и смотрящим в сторону Андрея радостно, почти с улыбкой. Уловлено создателем этой миниатюры и отношение окружающих к необыкновенному, «дивному» творчеству Рублева. Внизу, на земле, по обе стороны лесов — толпа людей. И монахи, и миряне с уважительным вниманием наблюдают за работой художника. Некоторые из толпы оборачиваются к соседям и обмениваются с ними впечатлениями. Собор окружают деревянные кельи, а дальше, за монастырской стеной, — холм с одиноко стоящим на его склоне деревом…
Нельзя исключить и той возможности, что наружная фреска создана Рублевым не ко времени освящения собора, а несколько позже, вместе с остальными росписями. А тогда, в день освящения, и снаружи и изнутри сияли стены чистейшей белизной свежетесаного камня. Когда входили в собор, то белизна эта зрилась особенно нетронутой и ослепительной рядом с теплым свечением охристых керамических плиток пола, красочностью шитых пелен и икон, отчасти старинных, из деревянного первоначального собора, но, возможно, и новых.
Горело множество свечей, а посреди храма стоял новый горней с огнем, из которого обильно курился благоуханный голубой дым. В песнословиях вспоминали подвиг мучеников, на котором, как на твердом камне, «вся утверждается».
Собор строился при большом участии игумена Александра — человека очень уже старого, поскольку Пахомий называет его учеником самого Андроника. Александр скончался в 1427 году. Не исключено, что освящение храма застало его еще в живых. Но, может быть, оно происходило уже при следующем игумене — Ефреме. Тогда понятно, почему на многих миниатюрах, в том числе на той, что изображает Рублева на лесах у стены собора, мы видим монаха с игуменским посохом, а над его головой читаем подпись: Ефрем. Может быть, при этом преемнике Александра и расписывался собор, потому что в обычае, прежде чем начинать роспись, было дать какое-то время для просушки стен.
Об этой последней работе Андрея имеется два свидетельства — восторженный отзыв Пахомия Серба и небольшие фрагменты, которые и сейчас можно увидеть в сохранившемся до наших дней монастырском храме. Пахомий дважды обращался к сему «подписанию». В ранней редакции жития Сергия, созданной между 1438–1443 годами, он говорит о Рублеве и иных «приснопоминаемых мужах», которые Спасский собор «подписанием чудным своима рукама украсивша в память отец своих». Из текста ясно, что над росписью работал не один художник, однако писатель, выделив среди них Рублева, не упомянул Даниила. Позднее, уже в 1450-е годы, он исправит этот недосмотр и будет повествовать о том, как оба художника, возвратясь из Троицкого монастыря, «в един от монастырей града Москвы, Андроников именуем, и тамо церковь во имя всемилостивого Спаса такожде подписаньми украсивше, последнее рукописание на память себе оставльше…».
Последнюю по себе память на земле…
Фрески эти до нас не дошли. Совсем недавно, уже при научной реставрации собора, когда освобождали от позднейшей кладки древние оконные проемы, неожиданно обнаружилось…
Нет, это не были целые композиции, фигуры или лица. Всего лишь орнамент. Но сколько и в нем тонкой красоты! Белые круги на темно-синем поле. В них вписаны листья и цветы, легкие и нежные, слегка подсвеченные дымчатой, серебристой празеленью и светлой прозрачной охрой. Они напоминают то свернувшиеся перед зимними заморозками уцелевшие на ветвях дубовые листья, то цветы, то трилистия земляники. Они как будто движутся по кругу, в вечном движении, и сами заключены в круг, венец вечности. Между кругами — вьющиеся, легкие стебли… Последняя для нас память, дальнее эхо, едва уловимый отзвук давно пропетой песни.
А время, когда создавалась роспись, было тревожным и нерадостным. Именно в эти годы зрели события, предвещавшие долгую жестокую войну за московский княжеский стол, в которой со стороны юго-восточных степей поднялся еще раз кровавый призрак Орды. Весной 1425 года умер великий князь Василий Дмитриевич. Он оставил по себе наследника — сына, который осиротел совсем маленьким «бе же тогда десяти лет и шестнадцати дний». Ранние княжения не были на Руси внове. Юный великий князь Василий Васильевич остался на попечении матери и дядьев, сыновей Дмитрия Донского. Его признал Андрей Дмитриевич, князь недальнего от Москвы Можайска. И другой дядя Василия — Петр, князь дмитровский, со всем богатым своим уделом готов был постоять за племянника. Крепка была поддержка и от Константина Дмитриевича, опытного в ратных делах, твердого князя, получившего от отца наследие в поволжском Угличе. Опекал Василия и митрополит Фотий, церковным благословением утверждал правопорядок и законность наследованной им власти. Но отказался признать великого князя-мальчика четвертый его дядя, звенигородский и галичский князь Юрий, не целовал креста в знак верности и покорности. На Московской Руси повеяло грядущей междоусобицей.
В 1425 году до открытого военного столкновения враждующих сторон не дошло. Митрополит Фотий спешно отправился для переговоров в Галич к Юрию Дмитриевичу. Главу церкви встретили с большим внешним почетом, но сама встреча была устроена так, чтобы показать Фотию несметную якобы силу галичского князя. Митрополит смог добиться лишь очень шаткого перемирия.
В начале лета того же года в Москве начался мор. Смертоносная его волна накатилась на сей раз из Западной Европы. «А с Троицына дни почат мор быти на Москве, а пришел от немец в Псков, а оттоле в Новгород, также и поиде до Москвы и на землю Русскую». Мор длился три года. Тревожно было и на русских рубежах. Литовцы осадили Псков, и Москва посылала своего посла для переговоров. 1427 год был годом скорби и смерти. Косила она острою косою и князей, и простолюдинов. Наверное, не миновала и кельи Андрониковой обители. Не от этой ли «смертной язвы» скончался игумен Александр? «Мор же бысть велик в градах Русскых». В 1428 году умер князь Петр Дмитриевич. Год 1429-й отмечен в летописях внезапным появлением на Руси ордынцев. Учуяли, пронюхали нестроение и немирие на Руси. Внезапным набегом ринулись к Галичу, но не успели взять города. Ограбили волости и, преследуемые русскими, столь же стремительно возвратились в степи.
На эти-то смутные годы и пришлось последнее для Рублева «подписание».
Вновь поднялась над Русью «ненавистная рознь мира сего». Тайной останутся мысли и чувства старого художника при известии о происходящем за оградой обители. В историческую трагедию вовлечены были люди, которых он лично знал. Кому-то, быть может, он сочувствовал, к деянию иных не лежало его сердце. Или утвержден он был теперь в убеждении, что здесь, в этом мире, неизбывны вражда и скорбь?
Было еще у Андрея немного времени для роздыха утомленному жизнью телу, для внутреннего делания и созерцания. Быть может, пришла болезнь, тяжкое испытание терпению. Рядом находился Даниил, старый верный друг, с которым столько вместе пожито и прожито. Оставалось их совсем немного, этих тихих закатных старческих дней.
Зима 1430 года оказалась последней, весны он уже не увидел… Темная келья, тишина, снег за слюдяным окошком. Исполнен был неотменный долг покаяния: вспомнить все совершенное против совести, очистить душу. Было прощание с братией. И горела свеча в холодеющей руке, освещала тронутые уже холодным крылом смерти черты. Были последние, перед тем как угаснуть сознанию, прочитанные над ним негромкие и неторопливые слова: «От всякие узы разреши и от всякие клятвы свободи, остави ему и прости…»