Ознакомительная версия.
В этом объяснении и ограничении нельзя не видеть необходимого и разумного примирения крайностей — мнимого абсолютного искусства и исключительного, слишком навязчивого дидактизма. Конечно, справедливо, что красота, по наивному выражению одного из наших писателей, — родная сестра истине и добру, и посему подчинять ее и обрекать на рабскую услужливость последним будет противно правам такого близкого родства. Но все эти равно существенные потребности нашего духа не существуют на самом деле так отрешенно одна от другой, как это привыкли представлять почитатели их самостоятельности; истина и добро никогда не спорят так между собой, как слишком ревнивые о сохранении своих прав сестры. В стремлении к одной какой-либо из главных и высоких потребностей души должны принимать (и большею частью принимают) живое участие все силы нашего духа и в этом участии видят как бы удовлетворение своих собственных требований. Поэтому, если Григорий ждет и требует от поэзии наставления, это не доказывает в нем одностороннего и неправильного понимания цели и назначения поэзии. И новейшие поэты соглашаются оставить за ней древнее название учительницы народов, и позднейшие теоретики дозволяют поэтам в своих произведениях выполнять на самом деле слова Горация о поэтах: «Prodesse volunt, lectorem delectando pariterque monendo»[921]. Сам Шиллер, пламенный почитатель собственно прекрасного, дает место в поэтических произведениях наставлениям, когда советует поэтам при изображении своих героев окружать последних формами благородными, великими и со всех сторон ограждать их символами превосходного до тех пор, пока призрак превзойдет существенность, искусство — природу. Все это он считал действительным средством к тому, чтобы изгнать из жизни своих современников легкомыслие и всякие другие нравственные недостатки. Да и тот из наших поэтов, который так язвительно отвечает требующим от поэзии нравственных наставлений:
Подите прочь — какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело,
Не оживит вас лиры глас![922] —
и этот поэт, в этих самых выражениях презрения к порочным, предлагает самую живую и убедительную мораль, а в других стихотворениях он еще прямее высказывает наставления. Нельзя не вспомнить еще того, что дивный и, как говорят иногда, божественный Платон, несмотря на его почитание красоты независимо от истины и добра, осуждал Гомера, хотя и называл его величайшим поэтом, за то, что его поэзия нисколько не способствовала усовершенствованию общественной и частной жизни. Подобно всем этим мыслителям, и св. Григорий Богослов хотя требовал дидактизма от поэтических произведений, но вполне постиг и то собственное значение поэзии, по которому произведения ее, представляя истину в явлении и без нравственных уроков, так же для нас усладительны и естественны, как пение для птицы.
Может быть, иной сочтет унизительным для поэзии то ограничение, по которому св. Григорий как будто представляет поэзию важной и нужной только для людей молодых и тех, которые всего более любят словесное искусство, как будто прекрасное лежит вне наших всеобщих и существенных потребностей. Но он здесь говорит не о том, как должно быть, а о том, как есть на самом деле. В сем же последнем отношении его ограничение и верно, и очень естественно: не у всех развито эстетическое чувство. А для чувственного неразвитого вкуса может казаться малоприятным то, чем не может нахвалиться вкус более утонченный. Притом Григорий, говоря, что молодым людям мерная речь служит уроком и услаждением, молодых людей противополагает себе; на этом основании можно даже сказать, что он разумеет здесь преимущественно возрасты духовной жизни. Для достигших же высшего духовного возраста поэзия действительно не имеет такой существенной важности и значения, какую имеет для только начинающих духовную жизнь. Великий христианский аскет, ангел во плоти, у которого все человечески высокое и совершенное воспринято чистым умом и перешло уже в практическую жизнь, такой подвижник очевидно должен уже жаждать духовного таинственного общения с Богом и может сказать, как и говорит в одном месте Василий Великий: «Художества приличны пресмыкающимся по земле». При этом уже одно то, что такой ревнитель высшего нравственного совершенства занимается поэзией, одно это гораздо сильнее говорит о ее высоком достоинстве, чем все восторженные ее панегиристы. Кто обрекает себя только на те занятия, которые приносят существенную пользу, и посему до того простирает свои лишения, что на целую Четыредесятницу отказывается от употребления самого слова[923], — тот стал ли бы подчинять себя нелегким трудам стопосложения и размера, если бы считал эти занятия только детской забавой? Не должно забывать и того, что, говоря о достоинстве поэзии, Григорий имел при этом главной целью защитить от порицаний свои стихотворения, которые относятся к видам поэзии лирической, следовательно, такой, которой недоступна еще высшая форма красоты. Можно предположить, что он высшее достоинство приписывал другим видам поэтических произведений, в которых легче примиряются, как говорят теоретики, общее и частное, единство и разнообразие, свобода и необходимость.
Так Григорий в своем стихотворении о достоинстве и цели поэзии приписывает ей именно столько значения и важности, сколько она заслуживает. Но верное понимание требований искусства большей частью влечет за собой совершенство выполнения. Так ли это в настоящем случае?
Почти все стихотворения Григория Богослова относятся к лирической поэзии, а одно из них, именно то, в коем он пересказывает свою жизнь, имеет вид драмы за исключением некоторых мест повествовательного тона. Лирические стихотворения Григория — это большей частью живые и проникнутые глубоким чувством размышления о самом себе, о суетности и неверности человеческой жизни вообще, о сильных и коварных врагах человека, известных на богословском языке под именем плоти, мiрa и диавола, о некоторых догматах святой веры и христианских добродетелях. Некоторым из своих стихотворений сам поэт дает названия гимнов, молитв, таинственных песнопений или песней, посланий и разговоров[924].
Лирическую поэзию называют субъективной и содержанием ее поставляют одни чувствования, так чтобы нечего было ни пересказывать, ни растолковывать, и о достоинстве ее произведений всего более судят только по музыкальности звука; посему богатые мыслями произведения на языке таких теоретиков поэзии называются псевдолирическими. Конечно, нетрудно видеть, что такому пониманию лирической поэзии будут отвечать, кроме гимнов, только мелкие бессодержательные антологические стихотворения, которые в самом деле и приводятся в пример подобными законодателями лирики. Для таких людей одно указание на положительное учение служит лучшим доказательством отсутствия поэзии. По всему этому при разборе стихотворений Григория Богослова необходимо сказать несколько слов в защиту избранного поэтом содержания.
Общее содержание поэзии, по более общему мнению, составляют истины внутренней духовной жизни, то есть идеи об основных силах духа, о его высших потребностях, внутренних состояниях, целях и средствах; только она (поэзия) представляет их в действиях, событиях и характерах. А сердечная вера в истины религии, значение настоящей жизни и последнее назначение человека, конечно, принадлежат к сему роду истин. Поэтому и поэзию лирическую, как один из трех видов поэзии, незаконно лишать общего содержания поэзии, иначе она не может быть ее видом. Правда, что при этом сам собой навязывается вопрос: может ли лирик, согласно требованию поэзии, представить это содержание, отвлеченно мыслимое, как живое, это общее — как единичное и это внутреннее — как внешнее? Несправедливо было бы ответить на этот вопрос отрицательно. Каждая отвлеченная общая мысль, перешедшая в сознание путем продолжительного глубокого размышления и воспринятая сердцем, превратившаяся в убеждение, становится для нас таким достоянием, что самые незначительные нападки на нее, самое малое разуверение в ней для нас неприятно, болезненно и тягостно. Тем более это должно сказать об истинах религии, по тесной связи их с настоящим и будущим благополучием. Писатели, известные своим благочестием, в чем, конечно, согласится всякий, отличаются такой сильной любовью к исповедуемым истинам веры, что постоянное размышление об этих истинах составляет сладостнейшую пищу для их сердца и что посему сила и возвышенность чувствований у них идет об руку с твердостью и наглядностью разумного убеждения. Если вера наша сердечна, проникнута глубоким чувством, то и частные истины или догматы веры естественно могут и должны занимать жизнь, силу и благоговейную усладительность от восприятия их сердцем.
Ознакомительная версия.