Кончина самой Людмилы Вячеславовны была светлая. В канун Троицына Дня (1966-го или 1967-го года — точно не помню) она под вечер уснула. Проснулась очень светлая и тихая и сказала: "Я видела хороший сон, завтра я умру". — "Я порадовалась, — говорит Ольга Николаевна, — что она так хорошо поспала, а на "умру" и внимания не обратила". А она стала готовиться совсем по-русски: вымылась в ванне (у них в то время уже была хорошая благоустроенная квартира), сменила все чистое. Ночь спала очень спокойно, утром они поздравили друг друга с праздником. Потом она встала и пошла умываться, а выходя из ванной, на пороге упала. И умерла в тот же день, не приходя в сознание. Смерть ее так потрясла Ольгу Николаевну, что она буквально нервно заболела: никого не хотела видеть, ничего делать, повторяя: "Как же я буду жить без Людмилочки, как же я буду жить без нее?" Не прекрасный ли это Реквием более чем 80-летней жизни? Ольга Николаевна так и не оправилась от этого удара. Она очень тосковала, болела и через 2–3 месяца в том же году умерла.
Расскажу еще один эпизод, совсем пустяковый и смешной, но он почему-то довершил во мне чувство, что здесь, в Обществе, я нахожусь в родственной мне среде, как бы дома, на родине.
Однажды перед очередным собранием, когда еще не все собрались, вошло новое лицо: молодая девушка, высокая, тонкая, очень хорошенькая. Но она, видно, не была здесь новичком. Поговорив с тем, с другим, она отошла к расставленным стульям и вдруг — села на пол! Не потому, что не было мест, свободных стульев было достаточно. Нет, просто так. Вот захотела и села на пол! Сделала она это удивительно красиво, одним плавным грациозным движением. Я разинула рот, но не подавая вида потихоньку осматривалась — как же реагируют присутствующие? А никак! Полная свобода — захотела сесть на пол — пожалуйста! Экстравагантно? Конечно, — но это не причина "пялить глаза" и хихикать. "Здесь можно быть чудаком", — не сказала себе сознательно, но почувствовала я. И ужасно мне это понравилось! Дух свободы в идеях антропософии повеял духом свободы и в отношениях людей. Смешной эпизод и, конечно, не он сам породил такое чувство. Оно уже было и росло во мне, а этот случай только послужил, так сказать, "последним мазком", толчком к осознанию. Мне сказали потом, что это — Мария (Магдалина) Ивановна Сизова, сестра Михаила Ивановича[37]. Она была женой Викентьева (историк-египтолог), тоже члена Антропософского Общества, но, кажется, в то время уже разошлась с ним. Она училась в театральной студии (не знаю — какой именно). Этим, вероятно, и объясняется как самое желание сесть на пол, может быть, выполняя какое-то "учебное задание", так и грациозность этого движения.
Друзья и антропософская работа
Этим, пожалуй, завершается круг известных мне московских антропософов "первого призыва". Нас, антропософов второго поколения было, конечно, гораздо больше. И существовало много кружков и групп, объединившихся очень индивидуально для различных занятий. Помещение Общества — одна, хотя и большая комната, — не могла, конечно, вместить всех. Здесь происходили общие собрания — еженедельные, особые праздничные и другие; большинство же кружков занимались на дому, где позволяли жилищные условия того времени. Эти, большей частью небольшие по количеству участников, кружки очень сближали, в них завязывались крепкие индивидуальные связи. У каждого из нас была своя "встреча с антропософией", но здесь происходило некое общее событие — "встреча в антропософии". И такая встреча выливалась часто в близкую дружбу на всю жизнь. С Верой Оскаровной, кроме антропософских занятий, где она была дающим, а я получающим, нас сблизила сама жизнь, вплоть до семейных и бытовых переплетений. Кружок же, где встреча в антропософии происходила, так сказать, "на равных", состоял, кроме меня, из четырех человек: Марк Владимирович Шмерлинг, Александр Владимирович Уйттенховен, Елена Германовна Ортман и Сергей Матвеевич Кезельман. Мы собирались у Елены Германовны, она жила вдвоем с матерью и из прежней обширной квартиры у них сохранились две комнаты. Здесь была печка, которая хорошо грела и не дымила — большое благо в те годы. Здесь мы читали циклы и вели нескончаемые обсуждения прочитанного. Всем участникам было свойственно чувство духовной свободы и создавалась атмосфера, в которой каждый мог высказывать все, что ему было интересно или лично дорого, не натыкаясь ни на какие препоны. Беседы велись очень оживленно. Застрельщиком всегда выступал Марк. Активность — всегда и во всем — яркое свойство его натуры. Изучать — для него никогда не было просто воспринимать, усваивать; по поводу прочитанного он всегда был полон идей, соображений, сопоставлений; иногда слишком фантастических. Но его "догадки", не всегда убедительные, были согреты яркой эмоциональностью, свойственной его натуре, а потому непременно вызывали в ответ не простое отрицание, а желание самому активно продумать его мысли с тем, чтобы или обнаружить их несостоятельность или принять. Он умел думать и умел говорить и был поэтому всегда интересным собеседником.
Александр — полная ему противоположность. Из нас он был несомненно самым "знающим" как в смысле начитанности в духовно-мистической литературе, так и по своеобразию собственного духовного опыта. Раньше он был теософом и даже членом "Ордена Звезды". Встреча с А.Белым решила и его судьбу: он стал антропософом решительно и без колебаний. Однако дыхание восточной мудрости осталось в нем живым и окрашивало все его мировосприятие. Снаружи это выглядело как пассивность, созерцательность, но только снаружи — на самом деле и ему был свойствен "накал страстей", но только он был сдержан волей и глубоко запрятан вглубь. Внешняя же, иногда довольно беспорядочная эмоциональность, которая часто увлекает за собой и мысль, заставляя ее проноситься по поверхности там, где есть и глубины и пропасти, такая эмоциональность, которой зачастую отдавал дань Марк, была ему чужда и вызывала насмешку. Скепсис и ирония вообще были его "мундир". Но в сфере познавательной он был глубоко серьезен и требователен. Он требовал конкретности духовной мысли, не терпел расплывчатости. Именно в этом он был больше всего антропософом-штейнерианцем и учеником А. Белого. Он любил афоризмы и парадоксы. Марк же больше любил "излагать и доказывать". Но наша общая любовь — антропософия — сближала и их и делала друзьями, несмотря на происходившие между ними нередко стычки.
Мне была свойственна склонность к анализу; и хотя это зачастую не нравилось и тому и другому — каждому по-своему — но это давало мне возможность выявлять крайности и "заскоки" и утверждать что-то общее. А мне было необходимо в то время культивировать эту способность анализа потому, что я одновременно участвовала в семинаре по Гегелю у проф. Ильина[38]. Сильнейший мыслитель и красноречивейший оратор — он просто как бурей увлекал за собой. Но увлекал-то — в пропасть той гегелевской "логической объективности", которая, подменяя собой живую духовную реальность, начисто отрезает тем самым путь к ней. И мне надо было постоянно внутренне сопротивляться этому нажиму, противопоставляя ему то, что было уже найдено в антропософии, но находить для этого формулировки, приемлемые в обстановке философского семинара. Конечно, я не могла и не хотела выступать там с изложением антропософских идей; я только задавала вопросы. Иван Александрович Ильин ценил мои вопросы потому, что они давали ему повод для подробнейших разъяснений своих идей, но, конечно, их скрытая установка была ему ясна. И предметом моей гордости — и вместе с тем сожаления, потому что занятия эти были чрезвычайно интересны — было то, что на следующий год Ильин меня не пригласил (в университете в то время занятий на нашем факультете не было, и свой семинар Ильин вел совершенно частным образом — "privatissime", как он говорил — в кругу лиц, ему лично знакомых). И объяснил причину: "Ей здесь делать нечего, она безнадежно застряла в "штейнерианстве"". Но в занятиях нашего кружка эта философская тренировка в то время не была лишней.
Елена Германовна, напротив, вносила в наши собеседования более лирическую нотку — соответственно женственности всего ее облика, — внешнего и внутреннего. Ей был свойствен также мягкий ласковый юмор, весьма кстати действовавший и на сарказмы Александра и на "воспылания" Марка.
Сергей Матвеевич большей частью ничего не говорил. Но он очень любил и ценил всяческую "игру ума" и тихо любовался нашей увлеченностью. А еще больше — самой Еленой Германовной. Между ними начиналось тогда сближение, которое впоследствии принесло Елене много горя, стало для нее причиной настоящей трагедии. Но в то время и в той обстановке тепло человеческого чувства (вместе с теплом печки!) сообщало нашим встречам окраску уюта и задушевности. И несмотря на большие несходства характеров, мы хорошо сдружились. Для меня — фактически на всю жизнь. Кроме Сергея Матвеевича, которого я по возвращении в Москву уже не застала в живых, близкие дружеские связи с остальными членами кружка продолжались: с Еленой до ее смерти в 1955 году, с Александром — до его смерти в 1965 году. С Марком — по сей день, и никакие внешние препятствия и разлуки не могут их разрушить.