— Как? — завопил рассерженный Трималхион. — Как? Позабыла, что ли, эта уличная арфистка, кем она была? Да я ее взял с рабьего рынка и в люди вывел! Ишь надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет[103]. Колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой Гений, как я эту доморощенную Кассандру[104] образумлю. Ведь я, простофиля, мог сто миллионов приданого взять! Ты знаешь, что я не лгу. Агафон, парфюмер соседней госпожи, соблазнял меня: «Советую тебе, не давай своему роду угаснуть». А я, добряк, чтобы не показаться легкомысленным, сам себе всадил топор в ногу. Хорошо же, уж я позабочусь, чтобы ты, когда я умру, из земли ногтями меня выкопать захотела; а чтобы ты теперь же поняла, чего добилась, — я не желаю, Габинна, чтобы ты помещал ее статую на моей гробнице, а то и в могиле покоя мне не будет; мало того, пусть знает, как меня обижать, — не хочу я, чтоб она меня мертвого целовала.
75. Когда Трималхионовы громы поутихли, Габинна стал уговаривать его сменить гнев на милость.
— Кто из нас без греха, — говорил он, — все мы люди, не боги.
Сцинтилла тоже со слезами, заклиная Гением и называя Гаем, просила его умилостивиться.
— Габинна, — сказал Трималхион, не в силах удержать слезы, — прошу тебя во имя твоего благоденствия, плюнь мне в лицо, если я что недолжное сделал. Я поцеловал славного мальчика не за красоту его, а потому, что он усерден: десятичный счет знает, читает свободно, не по складам, сделал себе на суточные деньги фракийский наряд[105] и на свой счет купил кресло и два горшочка. Разве не стоит он моей ласки? А Фортуната не позволяет. Что тебе померещилось, фря надутая? Советую тебе переварить это, коршун, и не вводить меня в сердце, милочка, а то отведаешь моего норова. Ты меня знаешь: что я решил, то гвоздем прибито. Но вспомним лучше о радостях жизни! Веселитесь, прошу вас, друзья; я и сам таким же, как вы, был, но благодаря своим доблестям стал тем, что есть. Только сердце делает человеком — все остальное чепуха: «Я хорошо купил, хорошо и продал». Каждый вам будет твердить свое. Я лопаюсь от счастья. А ты, храпоидол, все еще плачешь? Погоди, ты у меня еще о судьбе своей поплачешь. Да, как я вам уже говорил, своей честности обязан я богатством. Из Азии приехал я не больше вон этого подсвечника, даже каждый день по нему рост свой мерил; а чтоб скорей обрасти щетиной, мазал щеки и верхнюю губу ламповым маслом. И все же четырнадцать лет был я любимчиком своего хозяина; ничего тут постыдного нет — хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать. Но умолкаю, ибо я не из хвастунов.
76. Итак, с помощью богов я стал хозяином в доме, заполнив сердце господина. Чего больше? Хозяин сделал меня сонаследником Цезаря[106], я получил сенаторскую вотчину. Но человек никогда не бывает доволен: вздумалось мне торговать. Чтобы не затягивать рассказа, скажу коротко: снарядил я пять кораблей, нагрузил вином — оно тогда на вес золота было — и отправил в Рим. Но подумайте, какая неудача: все потонули. Это вам не сказки, а чистая быль! В один день Нептун проглотил тридцать миллионов сестерциев. Вы думаете, я пал духом? Ей-ей, даже не поморщился от этого убытка. Как ни в чем не бывало снарядили другие корабли больше и крепче, и с большей удачей, так что никто меня за человека малодушного почесть не мог. Знаете, чем больше корабль, тем он крепче. Опять нагрузил я их вином, свининой, благовониями, рабами. Тут Фортуната доброе дело сделала: продала все свои драгоценности, все свои наряды и мне сто золотых в руку положила. Это были дрожжи моего богатства.
Чего боги хотят, то быстро делается. В первую же поездку округлил я десять миллионов. Тотчас же выкупил я все прежние земли моего патрона. Домик построил, рабов, скота накупил; к чему бы я ни прикасался, все вырастало, как медовый сот. А когда я стал богаче, чем все сограждане, вместе взятые, тогда — руки прочь: торговлю бросил и стал вести дела через вольноотпущенников. Я вообще от всяких дел хотел отстраниться, да отговорил меня подвернувшийся тут случайно звездочет-гречонок по имени Серапа, человек поистине достойный заседать в совете богов. Он мне все сказал, даже то, что я сам позабыл, все мне до нитки и игольного ушка выложил; насквозь меня видел, разве что не сказал мне, что́ я ел вчера. Можно подумать, что он всю жизнь со мной прожил.
77. Но помнишь, Габинна, — это, кажется, при тебе было — он сказал мне: «Ты таким-то образом добился своей госпожи. Ты несчастлив в друзьях. Никто тебе не воздает должной благодарности. Ты владелец огромных поместий. Ты отогреваешь на груди своей змею». Чего я вам еще не рассказал? Ах да, он предсказал, что мне осталось жить тридцать лет, четыре месяца и два дня. Кроме того, я скоро получу наследство. Вот какова моя судьба. И если удастся мне еще до самой Апулии имения расширить, тогда я могу сказать, что довольно пожил. Между тем пока Меркурий бдит надо мною, я этот дом перестроил: помните, хижина была, а теперь — храм. В нем четыре столовых, двадцать спален, два мраморных портика; во втором этаже еще помещение; затем моя собственная опочивальня, логово этой гадюки, прекраснейшая каморка для привратника; и сколько ни будь у меня гостей, для всех место найдется. Одним словом, когда Скавр[107] приезжал, нигде, кроме как у меня, не пожелал остановиться, хоть еще у его отца были приятели, что живут у самого моря. Многое еще есть в этом доме, — я вам сейчас покажу. Верьте мне: асс у тебя есть, и цена тебе асс. Имеешь, еще иметь будешь. Так-то и ваш друг: был лягушкой, стал царем. Ну, а теперь, Стих, притащи сюда одежду, в которой меня погребать будут. И благовония из той амфоры, из которой я велел омыть мои кости[108].
78. Стих не замедлил принести в триклиний белое покрывало и тогу с пурпурной каймой.
Трималхион потребовал, чтобы мы на ощупь попробовали, добротна ли шерсть.
— Смотри, Стих, — прибавил он, улыбаясь, — чтобы ни моль, ни мыши не испортили моего погребального убора, не то заживо тебя сожгу. Желаю, чтобы с честью похоронили меня и все граждане чтоб добром меня поминали.
Сейчас же он откупорил склянку с нардом и нас всех обрызгал.
— Надеюсь, — сказал он, — что и мертвому это мне такое же удовольствие доставит, как живому.
Затем приказал налить вина в большой сосуд.
— Вообразите, — заявил он, — что вас на мою тризну позвали.
Но совсем тошно стало нам тогда, когда Трималхион, до омерзения пьяный, приказал ввести в триклиний трубачей, чтобы снова угостить нас музыкой. А потом, навалив на крайнее ложе целую груду подушек, он разлегся на них и заявил:
— Представьте себе, что я умер. Скажите по сему случаю что-нибудь хорошее.
Трубачи затрубили похоронную песню. Особенно старался раб того распорядителя похорон: он был там почтеннее всех и трубил так громко, что перебудил всех соседей. Стражники, сторожившие этот околодок, вообразив, что дом Трималхиона горит, внезапно разбили дверь и принялись лить воду и орудовать топорами, как полагается. Мы, воспользовавшись случаем, бросили Агамемнона и пустились со всех ног, словно от настоящего пожара.
79. У нас не было в запасе факела, чтобы освещать путь в наших блужданиях, и молчаливая полночь не посылала нам встречных со светильником. Прибавьте к этому наше опьянение и небезопасность мест, и днем достаточно глухих. По крайней мере, с час мы едва волочили окровавленные ноги по острым камням мостовой, пока догадливость Гитона не вызволила нас. Предусмотрительный мальчик, опасаясь и при свете заблудиться, еще накануне сделал мелом заметки на всех столбах и колоннах, — эти черточки видны были сквозь кромешную тьму и указали дорогу заблудившимся. Не меньше пришлось нам попотеть, когда мы пришли домой. Старуха хозяйка так нализалась с постояльцами, что хоть жги ее — не почувствовала бы; и пришлось бы нам ночевать на пороге, если бы не проводивший мимо курьер Трималхиона, владелец десяти повозок. Недолго раздумывая, он вышиб дверь и впустил нас в пролом…
Что за ночка, о боги и богини!
Что за мягкое ложе, где в объятиях
Жарких с уст на уста переливали
Наши души мы! Смертных треволненья.
Прочь ступайте! Мой бог! Сейчас умру я!
Но напрасно я радовался. Лишь только я ослабел от вина и мои руки бессильно повисли, Аскилт, тороватый на всяческие каверзы, среди ночи потихоньку выкрал у меня мальчика и перенес его на свое ложе. Без помехи натешившись чужим братцем, — а братец или не слышал, или делал вид, что не слышит, — он заснул в краденых объятиях, забыв все человеческие законы. Я же, проснувшись, напрасно шарил руками по своему безрадостно осиротевшему ложу. Верьте слову влюбленного! Я долго колебался, не пронзить ли мне их обоих мечом, чтобы они, не просыпаясь, уснули навеки. Но затем я принял решение менее опасное и, разбудив шлепками Гитона, зверски уставился на Аскилта и сказал: