— О Венера-владычица! — сказал я. — Если я поцелую этого мальчика так, что он не почувствует, то наутро подарю ему пару голубок. Услышав о награде за наслаждение, мальчик принялся храпеть. Тогда, приблизившись к притворщику, я осыпал его поцелуями. Довольный таким началом, я поднялся ни свет ни заря и принес ему ожидаемую пару отменных голубок, исполнив свой обет.
86. На следующую ночь, улучив момент, я изменил молитву.
— Если дерзкой рукой я поглажу его и он не почувствует, — сказал я, — я дам ему двух лучших боевых петухов.
При этом обещании милый ребенок сам придвинулся ко мне, опасаясь, видимо, чтобы я сам не заснул. Успокаивая ею нетерпение, я с наслаждением гладил его, сколько мне было угодно. На другой же день, к великой его радости, принес ему обещанное. На третью ночь я при первой возможности придвинулся к уху притворно спящего.
— О боги бессмертные! — шептал я. — Если я добьюсь от спящего счастья полного и желанного, то за такое благополучие я завтра подарю ему превосходного македонского скакуна, при том, однако, условии, что мальчик ничего не заметит.
Никогда еще мальчишка не спал так крепко… С раннего Утра засел он в спальне, нетерпеливо ожидая обещанного. Но, сам понимаешь, купить голубок или петухов куда легче, чем коня; да и побаивался я, как бы из-за столь крупного подарка не показалась щедрость моя подозрительной. Поэтому, проходив несколько часов, я вернулся домой и, взамен подарка, поцеловал мальчика. Но он, оглядевшись по сторонам, обвил мою шею руками и осведомился:
— Учитель, а где же скакун?
* * *
87. — Хотя этой обидой я заградил себе проторенный путь, однако скоро вернулся к прежним вольностям. Спустя несколько дней, попав снова в обстоятельства благоприятные и убедившись, что родитель храпит, я стал уговаривать отрока смилостивиться надо мной, то есть позволить мне доставить ему удовольствие, словом, все, что может сказать долго сдерживаемая страсть. Но он, рассердившись всерьез, твердил все время: «Спи, или я скажу отцу».
Но нет трудности, которой не превозмогло бы нахальство! Пока он повторял: «Разбужу отца», — я подполз к нему и при очень слабом сопротивлении добился успеха. Он же, далеко не раздосадованный моей проделкой, принялся жаловаться: и обманул-то я его, и насмеялся, и выставил на посмешище товарищам, перед которыми он хвастался моим богатством.
— Но ты увидишь, — заключил он, — я совсем на тебя не похож. Если ты чего-нибудь хочешь, то можешь повторить.
Итак, я, забыв все обиды, помирился с мальчиком и, воспользовавшись его благосклонностью, погрузился в сон. Но отрок<…> не удовлетворился простым повторением. Потому он разбудил меня вопросом: «Хочешь еще?» Этот труд еще не был мне в тягость. Когда же он, при сильном с моей стороны оханий и великом потении, получил желаемое, я, изнемогши от наслаждения, снова заснул. Менее чем через час он принялся меня тормошить, спрашивая:
— Почему мы больше ничего не делаем?
Тут я, в самом деле обозлившись на то, что он все меня будит, ответил ему его же словами:
— Спи, или я скажу отцу!
88. Ободренный этими рассказами, я стал расспрашивать старика, как человека довольно сведущего, о времени написания некоторых картин, о темных для меня сюжетах, о причинах нынешнего упадка, сведшего на нет искусство, — особенно живопись, исчезнувшую бесследно.
— Алчность к деньгам все изменила, — сказал он. — В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства, и люди соревновались друг с другом, чтобы ничто полезное не осталось скрытым от будущих поколений. Демокрит[119], этот второй Геркулес, выжимал соки разных трав и всю жизнь свою провозился с камнями да растениями, силясь открыть их живительную силу. Евдокс[120] состарился на горной вершине, следя за движением светил; Хрисипп[121] трижды очищал чемерицей[122] душу, дабы подвигнуть ее к новым исканиям. Обратимся к ваянию: Лисипп[123] умер от голода, не в силах оторваться от работы над отделкой одной статуи; Мирон[124], скульптор столь великий, что, кажется, он мог в меди запечатлеть души людей и животных, не оставил наследников. Мы же, погрязшие в вине и разврате, не можем даже завещанного предками искусства изучить; нападая на старину, мы учимся и учим только пороку. Где диалектика? Где астрономия? Где вернейшая дорога к мудрости? Кто, спрашиваю я, ныне идет в храм и молится о постижении высот красноречия и глубин философии? Теперь даже о здоровье не молятся; зато, только ступив на порог Капитолия, один обещает жертву, если похоронит богатого родственника, другой — если выкопает клад, третий — если ему удастся при жизни сколотить тридцать миллионов, Даже учитель добродетели и справедливости, Сенат, обыкновенно обещает Юпитеру Капитолийскому тысячу фунтов золота; и чтобы никто не гнушался корыстолюбием, он даже самого Юпитера умилостивляет деньгами. Не удивляйся упадку живописи: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грека — Апеллеса или Фидия.
89. Но я вижу, ты уставился на картину, где изображено падение Трои, — поэтому попробую стихами рассказать тебе, в чем дело:[125]
Уже фригийцы[126] жатву видят десятую
В осаде, в жутком страхе; и колеблется
Доверье эллинов к Калханту[127] вещему.
Но вот влекут по слову бога Делийского[128]
Деревья с Иды. Вот под секирой падают
Стволы, из коих строят коня зловещего,
И, отворив во чреве полость тайную,
Скрывают в ней отряд мужей, разгневанных
Десятилетней бойней. Спрятались мрачные
В свой дар[129] данайцы и затаили месть в душе.
О родина![130] Мы верим: все корабли ушли,
Земля от войн свободна. Все нам твердит о том:
И надпись, что на коне железом вырезана,
И Синон[131], во лжи могучий на погибель нам.
Уже бежит из ворот толпа свободная,
Спешит к молитве; слезы по щекам текут:
У робких слезы льются и от радости,
Но страх их осушил, когда, распустив власы,
Нептуна жрец, Лаокоон, возвысил глас,
Крича над всей толпою, и метнул копье
Коню во чрево, но ослабил руку рок,
И дрот отпрянул, легковерных вновь убедив.
Вотще вторично он подъемлет бессильно длань
И бок разит секирою двуострою:
Загремели доспехи в чреве скрытых юношей,
Загрохотав, громада деревянная
Дохнула на троянцев чуждым ужасом.
Везут в коне плененных, что пленят Пергам,
Войну закончат хитростью невиданной.
Вот снова чудо! Где Тенедос[132] из волн морских
Хребет подъемлет, там вскипает гордый вал,
Дробится и, отхлынув, обнажает дно.
Так точно плеск гребцов в тиши разносится,
Когда по морю ночью корабли плывут
И громко стонет гладь под ударами дерева.
Мы оглянулись: вот два змея кольчатых
Плывут к скалам, раздувши груди грозные,
Как две ладьи, боками роют пену волн
И бьют хвостами. В море их гривы вольные
Налиты кровью, как глаза; блеск молнии
Зажег валы, от шипа змеи дрожащие…
Все онемели… Вот в повязках жреческих,
В одежде фригийской оба близнеца стоят,
Лаокоона дети. Змеи блестящие
Обвили их тела, и каждый ручками
Уперся в пасть змеи, стараясь вызволить,
Но не себя, а брата, в братской верности,
И за другого страх сгубил обоих детей.
К их гибели прибавил смерть свою отец,
Спаситель бессильный. Ринулись чудовища
И, сытые смертью, наземь увлекли его.
И вот, как жертва, жрец меж алтарей лежит,[133]
Жалея Трою. Так, осквернив алтарь святой,
Утратил помощь богов наш город гибнущий.
Едва взошла на небо Феба полная,
Ведя за лучистым ликом светила меньшие,
Как средь троянцев, сном и вином раздавленных,
Данайцы, отперев коня, выходят вон.
С мечом в руках, вожди их силы пробуют, —
Так часто, Фессалийский конь стреноженный.
Порвавши путы, мчит, и развевается
Густая грива, и голова закинута.
Обнажив клинки, щиты сжимая круглые,
Враг начинает бои. Тот опьяненных бьет
И превращает в смерть их безмятежный сон,
А этот, зажегши факел о святой алтарь,
Огнем святынь троянских с Троей борется.
90. Но тут люди, гуляющие под портиками, принялись швырять камнями в декламирующего Эвмолпа. Он же, привыкший к такого рода поощрению своих талантов, закрыл голову и опрометью бросился из храма. Я испугался, как бы и меня не приняли за поэта, и побежал за ним до самого побережья; как только мы вышли из полосы обстрела, я обратился к Эвмолпу:
— Скажи, пожалуйста, что это за болезнь у тебя? Неполных два часа говорил я с тобою, и за это время ты произнес больше поэтических слов, чем человеческих. Не удивительно, что народ преследует тебя камнями. Я в конце концов тоже наложу за пазуху булыжников и, если ты опять начнешь неистовствовать, пущу тебе кровь из головы.