Опираясь на опыт всего предшествующего развития словесного искусства, Лукиан высказывается против ложного новаторства в пользу классической «соразмерности и красоты целого» («Прометей красноречия»). В своем творчестве он широко использует древние мифы, которые некогда воспринимались как священная история, но для него уже перестали быть почвой искусства, а превратились в иронический арсенал художественных образов, типов и ситуаций. Остро злободневная тематика у зрелого Лукиана, как правило, не рядится в мифологические одежды, символы и аллегории, а выступает в виде жизненных образов и картин. К мифологическому маскараду писатель прибегает все реже и реже (см. «Кроновы сочинения»).
Много для себя полезного нашел Лукиан в проникнутых духом насмешки и отрицания формах кинико-стоической пропаганды, основанной главным образом на эстетике фольклора, поскольку она обращалась к массам. Основополагающим для творчества Лукиана был принцип серьезно-смешного, разработанный и примененный на практике основателями школы киников Антисфеном и Диогеном, когда правила суровой морали преподносились с помощью шутки и острого словца. Это «серьезно-смешное» лежало и в основе жанра диатрибы, представлявшей нечто вроде проповеди и живой беседы, где оратор, обращаясь к собравшимся, спорит с воображаемым оппонентом, защищающим расхожие ценности. Диатриба, насыщенная образностью, поговорками, притчами, получила жанровую завершенность в творчестве киника Биона Борисфенита (IV в. до н. э.) и обрела свое место как в сочинениях Лукиана («О скорби», «О жертвоприношениях» и др.), так и у Сенеки, Эпиктета, Плутарха и у христианских проповедников.
Немало размышлял Лукиан и о призвании писателя. В своем трактате, или точнее — послании, непосредственно обращенном к современности, — «Как следует писать историю», где подвергается резкой критике охранительная историография, освещавшая недавние события Парфянской войны в льстиво-верноподданническом духе, Лукиан выражает взгляды не только на задачи истории, но и свое творческое кредо, эстетические и литературно-критические воззрения. Весь пафос послания направлен против лживого искусства, риторически при украшивающего неприглядную действительность, на утверждение правдивой и нелицеприятной литературы. Истину нельзя искажать — ни под влиянием страха перед расплатой за критику, ни из-за жажды богатства и славы. В своих требованиях к историкам Лукиан продолжает линию Фукидида.
Все лучшее в творчестве Лукиана — плод правдивого и критического воспроизведения жизни, не исключающего, однако, выдумку, фантазию, «сочинительство» в самом высоком смысле этого слова. Он призывал художников и мыслителей глубже всматриваться в действительность: «Лучше всего писать о том, что сам видел и наблюдал» («Как следует писать историю», 47). В основу писательского труда следует положить «искренность и правдолюбие» (там же, 44). Важно, чтобы ум взявшегося за него «походил на зеркало… Какими оно воспринимает образы вещей, такими и должно отражать, ничего не показывая искривленным, или неправильно окрашенным, или измененным» (там же, 51). Писатель, говорит Лукиан, должен быть «бесстрашен, неподкупен, независим, друг свободного слова и истины, называющий… смокву смоквой, а корыто — корытом» (там же, 41). Во всех произведениях писателя, посвященных вопросам искусства и литературы, уже выступает тот феномен, который, по выражению советского ученого А. Ф. Лосева, можно назвать «античным художественным материализмом».
Нередко Лукиан, изображая в духе эллинистических предшественников то, что видел вокруг себя, выступает как бытописатель. Из-под его пера вышли обаятельно-откровенные «Диалоги гетер», жанровые зарисовки, порою фривольные, полные жизненной правды, юмора и сочувствия к девушкам, способным на серьезное чувство, но брошенным на путь служения самой древней профессии. Даже здесь Лукиан — не равнодушный регистратор нравов, не «физиолог», а прежде всего гуманист. В иных диалогах темперамент бойца и моралиста выступает отчетливее и резче, агрессивнее: «Я ненавижу хвастунов, ненавижу религиозных обманщиков, ненавижу ложь, ненавижу чванство и все эти породы дрянных людей! А их так много… Пятьдесят тысяч врагов!» («Рыбак», 20).
Кто же конкретно вызывал ненависть у сатирика? Ведь не по друзьям, но и по врагам можно судить о человеке. Среди противников писателя — льстивые и близкие к верхам софисты: циничный Поллукс («Учитель красноречия», «Лексифан»), невежественный и развратный Тимарх («Лжеученый»), болтливый Лоллиан из Эфеса (26-я эпиграмма), богатый неуч, коллекционирующий книги, которые не читает («Против неуча»); далее, религиозные обманщики всех мастей: языческий гаер Александр и христианский проповедник Перегрин; придворные историографы, лжефилософы, чьи имена названы и не названы («Пир», «Рыбак», «Дважды обвиненный», «Продажа жизней», «Беглые рабы» и т. д.). Чтобы выступить против всей этой влиятельной клики, нужны были не только проницательный ум и неподкупная совесть, но и гражданское мужество.
Среди друзей Лукиана мы встретим честных искателей истины, независимо от принадлежности к той или иной школе, — платоника Нигрина, отрицавшего, по словам писателя, все, что «обыкновенно считается благом, — богатство, славу, власть, почести», бессребреника киника Демонакта. И тот и другой для Лукиана — идеальные философы, для которых характерно единство теории и образа жизни. В их лице, как бы подсказывал Лукиан, воплощались их системы. В числе друзей Лукиана был и Цельс, автор направленного против христиан «Правдивого слова». Именно ему посвящен памфлет о лжепророке Александре.
Знакомство с различными философскими направлениями оставило заметный след в творчестве Лукиана: его диалоги раскрывают «действительное значение последних античных философских учений в эпоху разложения древнего мира».7 В «Немецкой идеологии» ее авторы советуют для знакомства с философами того времени «найти у Лукиана подробное описание того, как народ считал их публичными скоморохами, а римские капиталисты, проконсулы и т. д. нанимали их в качестве придворных шутов для того, чтобы они, поругавшись за столом с рабами из-за нескольких костей и корок хлеба и получив особое кислое вино, забавляли вельможу и его гостей занятными словами — «атараксия», «афазия», «гедоне́» и т. д.».8
Эти слова навеяны диалогом Лукиана «Пир, или Лапифы», где философы, затеявшие спор якобы из-за теоретических расхождений, кончили дракой из-за жирного куска курицы. Вместе с тем Лукиан решительно отделяет редко встречающихся подлинных «любомудров» от полчища пройдох, которые, забыв о собственных призывах к честной бедности, «восхищаются богатыми и на денежки глядят разинув рты» («Рыбак», 34). Больше всего достается тем последователям киников, которые усвоили лишь «собачий лай,9 прожорливость, льстивое виляние хвостом перед подачкой и прыжки вокруг накрытого стола» («Беглые рабы», 16). Даже в диалоге «Две любви» за эротической темой выступает осуждение философов, у которых слова расходятся с делом.
Отрицательное отношение к «философам на жалованье» вовсе не распространялось на философию как таковую, как это бывало у риторов. В обширном диалоге «Гермотим» раскрываются трудности, связанные с выбором школы, необходимость глубокого знания доктрин, на что вряд ли хватит целой жизни. Истину можно постичь, но для этого требуется «некая критическая и исследовательская подготовка, нужен острый ум да мысль точная и неподкупная» (64). Бессилие спекулятивной философии и противоречивость разных философских школ Лукиан демонстрирует в «Мениппе» и «Икаромениппе».
Лукиан отмежевывается от ложных, с его точки зрения, теорий и подходит к той единственной философии, которую считает способной сделать так, «чтобы люди прекратили взаимные обиды и насилия, оставили жизнь, похожую на звериную, и, обратив свои взоры к истине, стали более мирно строить свое общежитие» («Беглые рабы», 4). Какие бы петли и зигзаги ни совершала мысль Лукиана на пути познания, взгляды его неизменно обращались к атеизму, здоровому скептицизму и рационализму, называемому попросту «здравым смыслом». Напрасно порой с бездумной лихостью честят это почтенное понятие. Для греческого народного духа в нем — альфа и омега, принцип, который, наряду с творческой фантазией, позволил создать великую цивилизацию.
Если «большие» философские школы античности отразили главным образом идеологию имущих слоев, то кинизм стихийно и противоречиво, но все же определенно выразил думы и чаяния угнетенных низов. В начале новой эры появилось множество приверженцев этого учения — как искренних последователей, так и случайных попутчиков, а то и просто проходимцев, прихвативших атрибуты странствующих философов — котомку, суковатый посох и бороду. Идеи древнего радикального кинизма Антисфена и Диогена (признание природного равенства всех людей, прославление свободы, труда, осуждение власть имущих и роскоши, социальной несправедливости и т. п.) находили живой отклик у бедноты, неимущей «интеллигенции». Именно к ним обращались кинические проповедники, которых за вольнодумство и смелость преследовала карающая рука императорской власти (специальные указы против киников при Нероне, Веспасиане и Домициане).