Всю ночь до рассвета дамы по указаниям Тюнагона составляли целебные снадобья, и он сам подносил их больной. Однако Ооикими наотрез отказывалась от всего, что ей предлагали. Тюнагон был в отчаянии. «Что же сделать, чтобы сохранить ее жизнь?» — спрашивал он себя, но, увы, тщетно!
На рассвете сменились монахи, читавшие сутру, громкие голоса вновь заступивших разбудили дремавшего в своих покоях Адзари, и он принялся произносить заклинания и молитвы. Его старчески хриплый голос вселял надежду в сердца тех, кто знал, сколь велики его добродетели.
— Как госпожа чувствовала себя ночью? — спросил он и тут же, всхлипывая, заговорил о покойном принце.
— Где он обитает теперь? Я был уверен, что он возродился в земле Вечного блаженства, но вот недавно явился он мне во сне, облаченный в простое мирское платье, и сказал: «Я познал суету мира сего, и у меня достало твердости от него отречься. Только одно чувство привязывало меня к миру, из-за него мне придется еще некоторое время пробыть вдали от земли обетованной. Вас же прошу помочь мне побыстрее достичь ее…» Он говорил вполне отчетливо, и я не мог ошибиться. Я не сразу сообразил, как лучше помочь ему, и, решив для начала ограничиться самым доступным, велел пяти-шести монахам, которые в то время служили вместе со мной, усердно повторять имя Будды. Потом, поразмыслив немного, послал других монахов в мир, дабы они совершили обряд поклонения «дзёфукё»[11].
Услыхав это, Тюнагон разразился слезами.
Как ни велики были страдания Ооикими, они не заглушали в ней чувства вины. Она была уверена, что именно из-за нее отец до сих пор блуждает в мире. Ей хотелось умереть. Кто знает, может быть, она встретится с отцом еще до того, как смятенная душа его обретет постоянное пристанище?
Ничего более не добавив, Адзари удалился.
Монахи, которым было поручено совершить обряд поклонения, обойдя окрестные селения и зайдя в столицу, вернулись, дрожа от пронизывающего утреннего ветра, и теперь, остановившись у Срединных ворот лицом к тем покоям, где находился Адзари, творили поклоны, торжественно произнося заключительные молитвы. Их голоса проникали до глубины души. Тюнагон, давно устремивший думы к Учению, был растроган до слез.
Нака-но кими, не в силах более оставаться в отдалении, приблизилась к занавесу, стоявшему в глубине покоев, и, услыхав шелест ее платья, Тюнагон поспешил взять себя в руки.
— Какое впечатление произвели на вас молитвы «дзёфукё»? — спрашивает он. — Во время торжественных служб их не произносят, но как они возвышенны!
На берег реки
Белый иней ложится.
Птицы кричат Жалобно.
Как же печален
Этот рассветный час! —
сказал Тюнагон совсем просто, словно и не песня то была. В тот миг он невольно напомнил Нака-но кими ее неверного возлюбленного, и все же она не стала отвечать ему сама, а прибегла к услугам Бэн.
— Птицы кричат,
С крыльев озябших стряхивая
Утренний иней.
Кто знает, быть может, и им
Понятна моя тоска…
Песня показалась Тюнагону весьма изящной, хотя он предпочел бы, чтобы ее произнесли другие уста.
Ему вспомнилось, как робела Ооикими, когда ей приходилось обмениваться с ним песнями. И все же она всегда умела ответить так тонко, так трогательно… «Что будет со мной, если ее не станет?» — снова и снова спрашивал себя Тюнагон. Затем мысли его обратились к Восьмому принцу. Представив его себе таким, каким он явился во сне Адзари, Тюнагон содрогнулся от жалости, подумав, как страдает теперь ушедший, глядя с небес на своих несчастных дочерей.
Он заказал чтение сутр в храме, где покойный принц провел свои последние дни, и послал гонцов в другие храмы с просьбой отслужить там соответствующие молебны.
Отстранившись на время от своих дел и обязанностей, Тюнагон не покидал горного жилища, и не было таких служб и очистительных обрядов, к каким бы он не прибегнул. Однако никаких признаков улучшения не наблюдалось, скорее всего тяжелое состояние больной не было наказанием за прошлые заблуждения. Возможно, если бы Ооикими сама обратилась к Будде… Но ей не хотелось оставаться в этом мире. Тюнагон не отходил от нее ни на шаг, и никаких преград меж ними не было. Да и могла ли она держать его теперь в отдалении? Однако преданность Тюнагона не поколебала ее решимости. «Его чувства со временем потускнеют, — думала Ооикими, — и нас обоих ждет горькое, мучительное разочарование. Нет, если жизни моей суждено продлиться, я должна переменить обличье, и лучшего предлога, чем болезнь, не придумаешь. Только таким образом и можно сохранить нашу взаимную привязанность».
Однако прямо заявить о своем намерении Ооикими не решилась и прежде всего обратилась к сестре:
— У меня не осталось никакой надежды, — сказала она. — Я слышала, что иногда принятие обета благотворно влияет на ход болезни и способно удлинить жизненный срок. Не поговоришь ли ты с Адзари?
Дамы разразились слезами.
— Об этом и речи быть не может, — возразили они. — Подумайте хотя бы о господине Тюнагоне… Можно ли наносить ему столь тяжкий удар?
И, к величайшему огорчению Ооикими, они наотрез отказались говорить с гостем.
Тем временем в столице стало известно, что Тюнагон находится в Удзи, и многие приехали сюда нарочно для того, чтобы его наведать. Видя, сколь глубокое чувство возбудила в сердце Тюнагона Ооикими, его приближенные и наиболее преданные ему служители Домашней управы поспешили заказать соответствующие молебны и от своего имени.
«А ведь сегодня праздник Обильного света…» — подумал как-то Тюнагон, вспомнив столицу.
В тот день в Удзи завывал ветер, в воздухе тревожно кружился снег. Безотчетная грусть овладела Тюнагоном, когда он представил себе, какое оживление царит теперь в столице. Впрочем, винить ему было некого.
Мысль потерять Ооикими повергала Тюнагона в отчаяние. Неужели они расстанутся чужими друг другу? Но бесполезно было упрекать ее теперь. Единственное, о чем он мечтал, — хоть раз еще увидеть девушку прежней, такой же ласковой, приветливой, какой она запомнилась ему, и чтобы он мог открыть ей наконец свои чувства.
День так и склонился к вечеру без единого просвета в тучах.
Солнечный свет
Не может сквозь тучи пробиться
В горной глуши,
Мрак кромешный царит
В сердце моем в эти дни…
Присутствие Тюнагона было единственным утешением для обитательниц горного жилища. Он по-прежнему не отходил от изголовья больной, и Нака-но кими — ведь в любой миг ветер мог взметнуть край стоящего перед ней занавеса — принуждена была скрываться в глубине покоев. Дамы, стыдясь своей непривлекательной наружности, тоже старались не показываться гостю на глаза. Однажды, воспользовавшись тем, что рядом почти никого не было, Тюнагон подошел совсем близко к изголовью.
— Не лучше ли вам? — спросил он и горько заплакал. — О, когда б вы знали, как мне тяжело! Я неустанно взываю к Будде, но тщетно, вот уже и голоса вашего не слышно. Неужели вы хотите оставить меня? Я этого не переживу.
Ооикими уже почти бессознательно постаралась спрятать лицо.
— Я собиралась поговорить с вами, как только мне станет лучше, — сказала она. — Но силы мои иссякают с каждым мигом…
Она была так слаба и так трогательно-прелестна, что у Тюнагона слезы подступили к глазам. Понимая, что плакать сейчас не к добру, он попытался сдержаться, но не смог и разразился рыданиями.
«Что за горестная судьба! — думал он. — Вряд ли можно любить ее больше, чем люблю я, но эта любовь не принесла мне ничего, кроме горя. А теперь мы должны расстаться навсегда. Возможно, я сумел бы смириться, когда б обнаружил в ней хоть какой-то изъян…» Но, увы, Ооикими никогда еще не казалась ему прекраснее. Что-то необыкновенно трогательное было в ее хрупкости. Тонкие, слабые руки словно просвечивали насквозь, но кожа оставалась все такой же белой и нежной. Покрывало было отброшено в сторону, и чудилось — под мягкими белыми одеждами ничего нет: как будто кукла лежала перед ним, у которой пышное платье скрывает отсутствие тела. Откинутые назад негустые волосы блестящими прядями падали с изголовья. Неужели такой красоте суждено уйти из мира?
За время болезни Ооикими совсем перестала заботиться о своей наружности и все же была красивее любой из тех прелестниц, которые целыми днями наряжаются да прихорашиваются, лишь о том помышляя, как бы привлечь к себе внимание. Чем дольше смотрел на нее Тюнагон, тем труднее было ему примириться с мыслью о предстоящей разлуке.
— Я уверен, что не переживу вас, — говорил он. — Но если жизнь моя все-таки продлится — ведь у каждого свой срок, — я проведу остаток дней где-нибудь в горной глуши. Единственное, что волнует меня, — это судьба вашей сестры.