Ознакомительная версия.
Для средиземноморского миропредставления характерна идея о некоем творческом промысле («божья воля», «историческая необходимость» и т. д.), определяющем бытие мира и придающем ему искомый смысл. Бытие человека («венца творения», «высшей формы организованной материи» и т. д.) тесно связано с этим общемировым промыслом. Мир существует для того, чтобы человечество осуществило в нем свою задачу. Каждый отдельный человек решает свою часть задачи в отведенный для него — единственный! — срок.
В Индии одним из главных понятий, служивших для объяснения бытия мира, было понятие «лила» — «игра». Мир возникает, разрушается и снова создается не по какому-либо целенаправленному замыслу, а в результате «игры» высших сил, не для чего-нибудь, а просто так. В этой бесконечной игре у человека нет никаких обязательств ни перед миром, ни перед его создателями. Человек может лишь так или иначе определять свое отношение к этому неистинному миру («сансаре»), может принимать его или отвергать. Традиционная индийская философия исходила, как правило, из неприятия мира. Высшей целью человека провозглашалось «освобождение», «свобода» («мо́кша», «му́кти») от пут сансары,[20] уход к истинной реальности. У буддистов соответствующим (но отнюдь не тождественным) идеалом была «нирвана» (буквально: «угасание»). Чтобы выйти из сансары, надо было преодолеть универсальный закон «кармы» — закон детерминированности всего сущего.
Были в Индии и мыслители, которые теоретически обосновывали превосходство реальной сансары над гипотетической мокшей, но, видимо, их взгляды не пользовались большой популярностью среди тех, кто переписывал и хранил философские сочинения, потому что подобных трудов до нас дошло очень мало. Естественно предположить, что среди тех, кто не философствовал, приятие мира (сансары) могло быть распространено гораздо шире. Отражение этого подхода к миру мы видим в художественной литературе, в поэзии, например, у Калидасы, в стихах Халы, Амару, отчасти у Бхартрихари, в древнетамильских текстах и т. д.
Своеобразное приятие мира мы видим и в некоторых течениях бхакти. Бхакти, то есть эмоциональные отношения с личным божеством, можно разделить на два рода, в зависимости от преследуемой цели. В первом случав бхакти — средство достичь освобождения (мокши), как, например, у Лал-дэд, Сурдаса, в большинстве стихов Рампрошада, отчасти у Тулсидаса. Во втором случае бхакти, любовь к божеству и ответная любовь божества, — это самоцель, как, например, у тамильских шиваитов, в некоторых стихах Кабира и Видьяпати. Бхакт уже не ищет освобождения, любовь бога освящает для него мир во всех его проявлениях, даже жестоких и уродливых[21] (см. в особенности четвертое из стихотворений Рампрошада).
Различные течения бхакти, возникшие в Северной Индии во II тысячелетии и, несомненно, связанные генетически с более ранним южноиндийским бхакти, в то же время обнаруживают явное влияние ислама. Это влияние можно обнаружить и в концепции бога, и во взглядах на человека, и в социальной практике сект бхакти (которые, как правило, отрицали касты и заимствовали у ислама принцип прозелитизма), и в других чертах. Немалое ответное влияние индуизма испытал и индийский ислам. Иногда говорят даже о так называемом «индусско-мусульманском синтезе», происшедшем в Индии. Но необходимо отдавать себе отчет в ограниченности этого процесса взаимовлияния и взаимопереплетения двух столь разных культур. В большинстве своем индусы остались индусами (кроме тех, которые перешли в ислам), а мусульмане остались мусульманами, хотя, повторяем, и те и другие много позаимствовали друг у друга. Различные попытки подлинного и целостного культурного синтеза, вроде «божественной веры», учрежденной могольским императором Акбаром, или проповедей Кабира, прочных успехов не имели. Новая вера Акбара исчезла с его смертью, последователи Кабира позже распались на различные секты — индусские и мусульманские.
Все реформаторские течения бхакти, воодушевленные сначала более или менее универсальными идеями, в конце концов превращались лишь в новые секты-касты внутри индуизма или, как сикхи, становились совершенно обособленной религиозной группой, еще одним конфликтным компонентом в социальном и религиозном мире Индии. Точно так же суфийские ордена, сколь ни многим они могли быть обязаны индуизму, оставались сектами ислама. Индусско-мусульманский синтез существовал и существует лишь в масштабах отдельных выдающихся личностей (вроде Кабира или Акбара) или в масштабах узких социальных групп.
* * *
В заключение необходимо сделать оговорку о понятии авторства в старинной индийской литературе. Мы говорим: Калидаса, Джаядева, Кабир и т. д. — но, к сожалению, это не многим более, чем имена, за которыми не различить черты конкретной человеческой личности. Сами о себе в своих произведениях индийские авторы, как правило, почти ничего не сообщали, а в памяти культуры о них чаще всего сохранялись лишь легенды, более или менее фантастические. Хуже того, распространен был обычай приписывать произведения именам известных поэтов — или для того, чтобы наделить данное произведение бо́льшим авторитетом, или по искреннему убеждению, что художественные особенности данного текста свидетельствуют о его принадлежности тому или иному автору, или еще по каким-либо неизвестным для нас причинам. Имя поэта, как снежный ком, катящийся с горы, облипало новыми и новыми пластами, пристававшими к нему по признаку подобия, так что сейчас зачастую невозможно выделить первоначальное ядро, отшелушив остальное. Особенно легко «облипали» многочисленными произведениями имена прославленных создателей «малых форм», такие, как Хала, Амару, Бхартри-хари и др. на санскрите, многие имена тамильских поэтов, например, Аувейар, а в новоиндийских литературах — Шейх Фарид, Лал-дэд, Видьяпати, Чондидаш, Кабир, Сурдас, Мира-баи, Тукарам, Рампрошад и многие другие.[22]
Авторов больших поэтических форм также не миновала эта участь. Так, к именам Калидасы и Тулсидаса «прилипло» по двадцать — тридцать произведений. Правда, индийские теоретики литературы в своих трактатах разбирают лишь шесть произведений Калидасы (см. примечания), которые и современные исследователи признают ему несомненно принадлежащими. Но значит это лишь то, что все шесть произведений объединены определенным подобием идей, настроений и художественных достоинств. Личность Калидасы как автора складывается из совокупности этих общих черт приписываемых ему произведений. Предположения о времени его жизни колеблются от I в. до н. э. (что маловероятно) до VI в. н. э. (наиболее вероятная дата — IV–V вв. н. э.). Поэтому трудно исследовать творчество Калидасы в согласии с принципами историзма. Мы можем лишь рассматривать избранный круг текстов на фоне индийской культуры нескольких столетий, к тому же без точной географической привязки. Например, тщетно было бы задавать вопрос: «Что хотел сказать Калидаса своей поэмой «Рождение Кумары»?» Мы не можем знать, что́ эта поэма значила для самого поэта и для тех, кому она непосредственно предназначалась. Мы можем лишь догадываться об этом, исходя из наших общих представлений об индийской культуре.
Подчеркнем: речь идет не о случайностях литературной истории, а именно о коренных свойствах мировоззрения. В индийском литературном сознании имя автора было связано не столько с конкретным лицом, написавшим те или иные произведения, сколько с идеальным, вневременным типом творческой личности, наделенным теми или иными особенностями миропредставления и художественного почерка. Именно поэтому с такой легкостью более или менее похожее друг на друга произведения собирались вокруг одного имени-символа. Несомненно, что такое отношение к личности литературного автора было обусловлено общими индийскими представлениями о мире, времени и человеческой личности. Ведь, по этим представлениям, конкретный человек в своей телесной оболочке, живший или живущий в данном отрезке времени, — не уникальное явление, но лишь одно из неисчислимых проявлений некой сути в бесконечном круговращении времен. Характерно, что индо-мусульманская литература и в этом отношении, как правило, представляет собой исключение. Для мусульман, как и для христиан, личность — нечто единственное в своем роде, единожды существующее. И об индо-мусульманских авторах мы имеем вполне достоверную информацию уже с весьма отдаленных веков, как, например, об Амире Хусро Дехлеви.
С. Серебряный
Поэзия на санскрите и пракритах
Калидаса[23]
Рождение Кумары[24]
Перевод В. Микушевича
1 Там в полунощной стране над мирами[25]
Праведный царь, властелин богоравный,
От океана и до океана,
Дали познав, устрашает пространство.
2 Был он тельцом при доильщице Ме́ру
По наставлению мудрого При́тху,[26]
Горы вокруг удостоив удоя:
И самоцветов, и трав светоносных.
3 На драгоценности царь не скупится,
Даже в снегах несказанно прекрасен,
Ибо воистину неразличимы
Лунные пятна в сиянии лунном.
4 Вечные радуги там на вершинах:
Огненный хмель самородных сокровищ,
Словно закат преждевременно вспыхнул
И на свиданье ночное торопит.
5 Тучами праведный царь опоясан,
Так что, в тревоге покинув отроги,
Плетью дождя на вершины гонимы,
Сиддхи[27] находят за тучами солнце.
6 Смытая таяньем горного снега,
Кровь не видна, даже если терзают
Львиные когти слона-исполина,[28]
Только на тропах виднеется жемчуг.
7 В крапинках, словно слоновая кожа,
Белая в буковках красных берёста:
Это посланья любовные пишут
Сестры пленительные видьядха́ров[29].
8 Если поглубже вздохнется пещерам,
Полый тростник наполняется ветром,
Звуком, созвучием, духом и ладом
Вторя заранее певчим кинна́рам.
9 Гостеприимные древние кедры
Благоухают смолою целебной,
Сто́ит слонам о стволы потереться,
В горных лесах избавляясь от зуда.
10 Вместо светила влюбленным дарован,
Там не нуждается в масле светильник:
Даже в пещерах светло до рассвета
От излучения трав светоносных.
11 Там, где колючие льдинки под снегом,
Ног не боясь ненароком поранить,
Царственно шествует, пышная телом,
Высокогрудая дочь ашваму́кхов[30].
12 Милостив царь к темноте бесприютной,[31]
Что затаилась в пещере укромной;
Тот, кто возвышен судьбою всевластной,
Благоволит к нищете беззащитной.
13 Явно царя своего почитая,
Яки торжественно машут хвостами,
Белыми в мерном замедленном взмахе,
Словно из лунных лучей опахало[32].
14 Облако, словно блуждающий полог,
Оберегает от света пещеру,
Чтобы, влюбленная, перед любимым
Не застыдилась нагая киннара[33].
15 Ветер, насыщенный влагою Ганги,
Ветер, в горах сотрясающий кедры,
Ветер, ласкающий горных павлинов,
Сладок охотникам неутомимым.
16 Там, возлелеянный горною высью,
Лишь для Семи Мудрецов[34] расцветая,
Солнцем разбужен, сияющим снизу,
Днем раскрывается в озере лотос.
17 Всех заповеданных благ обладатель,
Царь-вседержитель, премудрый радетель,
Брахмой[35] самим удостоенный царства,
Он разделяет с богами главенство.
18 Взял добродетельный царь-духовидец
Духом рожденную отчую дочерь,[36]
Чтимую мудрыми мудрую Ме́ну[37],
Ради потомства достойного в жены.
19 Дни проходили в блаженстве взаимном,
И расцветала беспечная юность,
Очаровав красоту красотою;
Срок наступил, и царица зачала.
20 Нежную на́гини[38] очаровавший,[39]
Друг Океана родился, крылатый,
Наперекор Ненавистнику Ври́тры[40]
Крылья свои сохранивший поныне.
21 Оскорблена небрежением отчим,[41]
Прежнее тело свое уничтожив,
Грозного Бха́вы былая супруга
Вновь родилась от прекрасной царицы.
22 Благословенная Благословенным,
Благочестивая Благочестивой
Порождена, как народное благо
Порождено благомыслием царским.
23 Дочь родилась, небеса прояснились;
Веяли ветры, не ведая пыли;
Пение раковин, ливень цветочный,[42]
Благо подвижным, недвижному[43] благо!
24 Новорожденная так засияла,
Что засияла сама роженица,
Как, молодым пробужденные громом,
Недра сияют, сапфиры даруя.[44]
25 День ото дня красота возрастала,
Как, народившись, луна возрастает,
И неуклонно и неутомимо
Очарования преисполняясь.
26 «Па́рвати»[45],— названа дивная дева,
Милая родичам высокородным.
«У ма!»[46] — подвижнице мать говорила;
«Ума»[47],— прекрасную днесь величают.
27 Царь богоравный, потомством богатый[48],
С дочери глаз не сводил, ненасытный.
Много цветов у весны плодовитой,
Пчелам желанней цветущее манго.
28 Как благодетельным светом светильник,
Как благодатною влагою небо,
Как безупречною речью ученый,
Дочерью царь богоравный прославлен.
29 В куклы царевна играла и в мячик
Или в песок возле Ганги приветной,
Там забавлялась не хуже подружек,
Детской игрой наслаждаясь как будто.[49]
30 Осенью Ганга гусей привлекает,
Свет в темноте возвращается к травам;
К ней, просвещенной прозреньем врожденным,
Опыт былого не мог не вернуться.
31 Было в своем обаянье природном
Хмеля хмельнее без всякого хмеля,
Стрел обольстительных неотразимей
В юности сладостной нежное тело.
32 Словно картина художеством дивным,
Словно лучами небесными лотос,
Тело в своем ослепительном блеске
Явлено юностью непревзойденной.
33 Землю пленив лепестками-ногтями,
Алой пыльцою как будто сверкая,
Истые лотосы даже в движенье,
Эти стопы превзошли неподвижных.[50]
34 Шествует, стан величаво склоняя,
Лебедью лебедь, играя мирами;
Вторит зато сладкогласная лебедь
Звону браслетов ее драгоценных.[51]
35 Бедра такими округлыми вышли,
Столь соразмерными, что, несомненно,
Щедрый на прелести Бра́хма-искусник
Не без труда создавал остальное.
36 Пальма стройна, только слишком прохладна;
Хобот хорош, только хобот шершавый;
Славится хобот, и славится пальма,
Бедра прекрасные все же прекрасней.
37 Пояс такие облек совершенства,
Что не побрезговал Ги́риша славный
Их благосклонно принять на колени:
Женам другим недоступная милость.
38 Укоренившись в ложбинке глубокой,
На животе волоски заблистали,
Словно сапфир, наделенный сияньем,
В поясе делится с ними лучами.
39 Ниже груди над ложбинкой глубокой
Три ненаглядные складки виднелись,
Словно построила ранняя юность
Лестницу для быстроногого Ка́мы.[52]
40 Каждая темным соском украшаясь,
Белые груди томили друг друга,
И между ними, наверное, вряд ли
Стебель тончайший протиснуться мог бы.
41 Я полагаю, нежнее шири́ши[53]
Руки прекрасной, когда, побежденный,
Ими однажды обвил Камаде́ва[54]
Выю могучую грозного Ха́ры.
42 Пальцы прекраснее листьев ашоки[55];
Необозримое небо ночное,
Где молодой воцаряется месяц,
Блеском ногтей затмевали ладони.[56]
43 Шея над персями, сродница персей,
Окружена ожерельем жемчужным,
И, разукрашенная жемчугами,
Жемчуг своей красотой украшала.
44 Прелестью лунной не радует лотос,
Лотоса ночью луна не заменит;
Прихотью Ла́кшми в блистательном лике
Одновременно и то и другое.[57]
45 Белый цветок среди листьев багряных,
Нет! Жемчуга в сочетанье с кораллом,
Нет! Это цвет бесподобной улыбки,
Белый сполох на губах огнецветных.
46 Амритой[58] голос насыщен, казалось;
Если Божественная говорила,
Кокила[59] голос теряла, как будто
Уподобляясь расстроенной лютне.
47 Как на ветру голубые лилеи,
Длинные влажные эти зеницы
Ей мимоходом дарованы ланью,
Ею, вернее, дарованы ланям.
48 Дивным рисунком бровей своенравных,
Столь прихотливым игривым изгибом
Налюбоваться не мог Бестелесный[60]:
Луком своим перестал он гордиться.
49 Если бы стыд бессловесные знали,
В горном краю, в полунощной державе,
Восхищены волосами царевны,
Яки гордились бы меньше хвостами.
50 Словом, Создатель над ней потрудился:
Не пожалел он красот всевозможных,
Все совершенства собрал воедино
И сочетанием залюбовался.
51 На́рада-странник увидел царевну,
И предсказать не преминул провидец:
Мужа делить ей ни с кем не придется,
Хара[61] навек сочетается с нею.
52 И достославный, премудрый родитель
Выдать юницу не смел за другого:
Пусть ослепительных светочей много,
Жертвой почтить нам Огонь подобает.
53 Свататься Богу богов[62] не угодно,
Значит, невесту навязывать стыдно;
Прежде всего докучать неразумно,
Кроме того, торопиться не нужно.
54 Да́кшей[63] обижена в прошлом рожденье,
Бросила тело свое чаровница;
С этого дня, как великий подвижник,
Брезговал браком Владыка Вселенной.[64]
55 Там, где омытые Гангою кедры,
Там, где олени, где мускусом пахнет,
Там, где киннары поют неумолчно,
Бог, как отшельник, на снежной вершине.[65]
56 Уши украсив цветами намеру[66],
Берестяные раскрасив одежды,
Благоуханием смол наслаждаясь,
Ганы[67] сидели вокруг на уступах.
57 Мерзлый сугроб разрывая копытом,
Голосом гордый, ревел там Горбатый,
Вынести львиного рева не в силах,
В ужасе горных быков ужасая.
58 Там сочетатель восьми проявлений[68]
Пламень разжег, проявленье свое же;
Тот, на кого уповает подвижник,
Ради неведомой цели постился.
59 Царь[69] привечал всемогущего гостя,
Чтимого всеми богами почтил он;
В сопровожденье подружек царевна[70]
Гостю прислуживала благонравно.
60 И несмотря на такую помеху,
Гириша[71] сам согласился на это:
Разве не выше любого соблазна
Истинный невозмутимый подвижник?
61 Царевна трудилась, алтарь очищала прилежно,
Цветы приносила, священные травы и воду;[72]
Не зная покоя, покорная, богу служила,
Сиянием лунным волос его втайне питаясь.
Глава II. Лицезрение Брахмы
Ознакомительная версия.