Ободренный их поддержкой, настоятель к назначенному дню послал сестре две унции очень сильного снотворного порошка: приняв его, человек засыпал на четыре-пять часов крепким сном, похожим на смерть, с той лишь разницей, что чувства покидали тело на короткий срок и вскоре возвращались к своим обязанностям. Хитрая Ипполита с радостью встретила посланца и, когда села с мужем ужинать, подсыпала порошок ему в вино, столь лакомое для стариков. За каждым куском муж потчевал жену попреком, с каждым глотком глаза его все больше туманил сон. Не успели еще убрать со стола, как он свалился на пол, точно камень в колодец, — снадобье оказалось забористым, и когда бы сама затейница и служанка не знали, в чем дело, они бы наверняка подумали (и не слишком огорчились), что почтенный Сантильяна навек покинул свою супругу. Старика раздели, уложили в постель и стали ждать отца настоятеля; тот явился, как условились, в девять часов — время не слишком позднее и удобное для такого дела в холодную зимнюю пору. Вместе с двумя монахами он подъехал в карете и, войдя в дом, велел одному из спутников, вооруженному ножницами и бритвой, срезать старику бороду и выбрить на голове монашескую тонзуру. Расторопный цирюльник потрудился на славу, — не смачивая волос, чтобы холодная вода не помешала действию порошка, он живо превратил Сантильяну в почтенного монаха. Волосы у ревнивца были густые и жесткие, под стать нраву; венчик тонзуры получился пышный и благолепный, прямо загляденье, да еще обильно посеребренный сединой. А когда сбрили бороду, жена не могла удержаться от смеха — ее муж превратился из старика в старуху. Надели на него рясу, такую же, как у ее брата, а он ничего не слышал, точно все это проделывали с каким-нибудь графом Партинуплесом [355]; затем втащили его в карету, и настоятель велел Ипполите молить бога, чтобы доброе начало привело к счастливому концу. Привезя старика в свой монастырь, он распорядился освободить келью; Сантильяну раздели догола и уложили на жесткое ложе для кающихся, а рясу повесили рядом на стул и свечу зажженную оставили; затем заперли дверь и отправились спать.
К этому времени забытье ничего не ведавшего послушника длилось уже два часа, и еще два часа провел он, одурманенный сном, после чего действие порошка должно было прекратиться, ибо всего ему было дано владеть человеком в течение четырех часов, а так как начал он действовать в восемь вечера, то к двенадцати срок его истекал.
В полночь, как во всех монастырях заведено, прозвонили к заутрене, а после колокола, будя тех, кому надлежало вставать, загремели трещотки — инструмент, состоящий из выдолбленных дощечек, в которых укреплены железные пластинки; их быстро перебирают, и они ударяют по толстым стержням, производя резкие звуки, неприятные и для тех, кого должны будить и кому знакомы, но совершенно ужасающие, если слышишь впервые эту грохочущую музыку. Так было с отцом Сантильяной — в страхе проснулся он и, думая, что лежит у себя дома, в своей постели, рядом с женой, закричал:
— Иисусе! Что это такое, Ипполита? Дом рушится, что ли? Или это гром гремит, или дьяволы явились по мою душу?
Но так как никто ему не отвечал, он стал ощупью искать рядом свою жену и, не найдя ее, загорелся злобой, вообразив, что теперь-то она уж наверно наставляет ему рога, а грохот поднялся от того, что потолок обрушивается. В ярости соскочил он с постели и завопил:
— Где ты, распутница? Шлюха эдакая, теперь небось не скажешь, что все это старческая подозрительность! Среди ночи сбежала с кровати и из спальни, принимаешь на крыше своего любовника! Потолок честнее тебя, он стал обваливаться, чтобы меня разбудить! Эй, девчонка, подай мне платье! Скорей, шпагу мне, я смою свой позор кровью этих прелюбодеев!
И он бросился искать свою одежду, но вместо нее нашел монашескую рясу. Заметив, что находится в незнакомой келье, и не понимая, как и кто перенес его сюда, Сантильяна совершенно очумел — да и всякий на его месте чувствовал бы себя не лучше. Он не знал, звать ли на помощь или — если он околдован — ждать, пока чары исчезнут; не знал, спит он или бодрствует. Отворил он дверь кельи — а сверху на перекладине лежал череп с костями, — и вдруг ему на голову свалились две берцовые кости и остудили ревнивый пыл ознобом страха, — шутка ли получить такой замогильный подарочек! Сочтя это дурной приметой, Сантильяна взял свечу, чтобы посмотреть, на какую улицу или пустырь выходит заколдованная каморка и куда он попал, но увидел лишь длинный-предлинный коридор со множеством дверей, ведущих в кельи, и с лампой посредине.
— Господи помилуй! Что это? — воскликнул он дрожа и вернулся в келью. — Разве я после вчерашнего ужина не лег спать дома? Кто же перенес меня сюда, кто переменил мою одежду на рясу? Может, я в лазарете? Здание это больше похоже на больницу, чем на жилой дом. Неужто ревность свела меня с ума и меня определили на лечение в толедский дом Нунция? Комнатушка так мала, что смахивает на клетку, а не на человеческое жилье. Не знаю, что и подумать! Последнее, пожалуй, вероятней всего, — если не ошибаюсь, в мозгах у меня уже давно был кавардак от одних только мыслей, как бы сберечь свою честь. Не мудрено, если окажется, что меня уже года два-три лечат здесь, в лазарете, и вот теперь, придя в себя, я воображаю, будто вчера лишь в тишине и уюте сидел у себя дома рядышком с женой. Впрочем, нетрудно узнать, верна ли эта догадка, — ведь сумасшедших и галерников бреют наголо: пощупаю-ка я свою бороду и избавлюсь от страхов.
Сантильяна схватился за подбородок и обнаружил, что у него нет бороды, которую он так холил. Пощупал голову — там венчик, словно его избрали королем ревнивых мужей. Принялся он оплакивать потерю разума, уверенный, что попал в послушники к Нунцию и что ему в насмешку — как это часто делают с безумными — побрили голову таким образом. Однако он утешался мыслью, что, раз он понимает свое положение, стало быть, разум к нему вернулся и его вскоре выпустят из этой треклятой обители. Единственно смущала его ряса, она опровергала его предположения, ибо сумасшедшие, которых он видел в Толедо, носили бурые балахоны, но не монашеское одеяние.
Теряясь в нелепых догадках, стоял он посреди кельи совсем голый; стужа и та не подгоняла его одеться, да он понятия не имел, с какого конца надевают рясу, и не мог разобраться в великом множестве складок, — такого платья он отродясь не нашивал. Тут в келью вошел монах, разносивший огонь братьям, и сказал:
— Почему вы не одеваетесь, отец Брюхан, — вам ведь надо идти к заутрене?
— Кто здесь Брюхан, брат? При чем тут заутрени или вечерни? Что вы меня морочите? — отвечал женатый монах. — Ежели вы сумасшедший, каким был я, и на этом свихнулись, то я, по милости божьей, уже выздоровел и не намерен слушать чепуху. Скажите, где найти управителя, и, пожалуйста, перестаньте меня брюхатить!
— Видно, вы с левой ноги встали, отец Брюхан! — сказал монах. — Оденьтесь, холодно ведь, и знайте — я сейчас пойду звонить второй раз, а отец настоятель в дурном настроении!
С этими словами он вышел, а старик еще больше растерялся.
— Я — Брюхан? — говорил он. — Я — монах и должен идти к заутрене, когда, по-моему, еще и шести часов нет? Это я-то, привыкший рядышком с моей Ипполитой рассуждать о ревности, а не распевать псалмы? Да что ж это такое, блаженные души чистилища? Если я сплю, прекратите этот тягостный дурной сон! А если бодрствую, объясните тайну сию или верните мне разум, которого я, без сомнения, лишился!
Он все стоял в изумлении, не понимая, как ему одеться, и кутаясь от холода в одеяло, когда вошел другой монах и сказал:
— Отец Брюхан, регент хора спрашивает, почему вы не идете к заутрене; в эту неделю очередь петь вашему преподобию.
— Спаси меня, владыка небесный! — воскликнул новоиспеченный монах. — Видно, я все же отец Брюхан, хотя вчера был Сантильяна! Скажи мне, добрый монах, ежели ты монах, — или братец сумасшедший, ежели, как я думаю, мы находимся в доме умалишенных: кто меня поместил сюда? Кто и почему отнял у меня мой дом, мое имущество, мою жену, мое платье и мою бороду? Может, тут бродят Урганда Неуловимая или Артур Чародей [356] и это они заморочили мои мозги?