Но, не говоря больше о его ревности, что завела бы меня слишком далеко, поскольку этот человек распространил ее на другого, и на следующего, и еще на одного другого, и еще, и еще дальше, так сказать, вплоть до бесконечности, надо знать, что едва только Кардинал закрыл глаза, как Герцог де Невер уехал бы отсюда в Рим, если бы осмелился. Не то чтобы он жаловался так, что просто чудо, на то, что Его Преосвященство сделал ему в ущерб для его сестры; если он даже об этом и говорил, это было в какой-то манере для очистки совести и ради того, дабы показать, что и он не был бесчувственным. К тому же, он и не был таковым в действительности, и даже он был им настолько мало, что находились такие, кто не желали бы, чтобы он смотрел на нее больше дурным глазом, как, например, тот, кто приносил ей во всякий день свою сотню луидоров в кошельке. Но пусть себе верят, во что захотят, я лично в это не поверю. Я гораздо скорее поверю, что особые отношения, установившиеся между ними, были всего лишь огнем еще не отошедшей юности. Это правда, они устраивали вместе дебоши, где напивались и наедались сверх всякой меры; в том роде, что от этого происходили странные вещи; но если только в этом пожелают их обвинить, то я скорее нахожу именно здесь их полное оправдание. Так как они были оба охвачены великим пламенем их юности, слово, сказанное на ушко друг другу, пожатие кончика мизинца, лукавство и, наконец, малейшее подмигивание или малейший жест были для них чем-то намного более очаровательным, чем гнусное поведение развратника, столь преувеличенное, что это попахивало скорее свиньей, чем разумной особой. Как бы там ни было, будь то из-за любви или же от бесчувственности, что Герцог видел в руках другой, без большого огорчения, столько богатств, что должны были бы принадлежать ему, он почти так же относился и к своей должности, какой он начал заниматься меньше, чем некогда. Потому он и отделался бы от нее в тот же час, если бы Король пожелал ему позволить извлечь из нее какие-либо деньги; но так как Его Величество задумал два великих дела в одно и то же время, а именно — реформировать свои Финансы и установить дисциплину в своих войсках, он пожелал, насколько только мог, уничтожить распущенность, по какой такого сорта должности сделались продажными под министерством Кардинала.
/«Государство — это я»./ Король действительно столь упорно думал реформировать две вещи, о каких я сказал, что он во всякий день держал Совет по этому поводу. Этот Принц, кто уже обладал суждением подметить, насколько ему было невыгодно содержать первого Министра, не желал больше поступать по-прежнему и намеревался отлично справляться сам со всем, что найдется сделать в его Государстве. Однако, так как прежде чем суметь в этом преуспеть, ему требовалось гораздо более обширное образование, чем он имел до сих пор, потому он каждый вечер консультировался с Месье ле Телье, человеком очень мудрым и весьма рассудительным; но если он и обладал двумя этими прекрасными качествами, он был мягок до такой степени, что, пока был жив Месье Кардинал, не осмеливался даже чуть громче вздохнуть. Между тем, так как это было к его выгоде, что Король сам стал Мэтром, потому как ему не нужно было больше отвечать ни перед кем, кроме него, он не совсем еще сошел с ума, чтобы отговаривать его от такого намерения. Он, напротив, только еще больше приободрил его, и зная, что это потребует от него большей занятости, чем он имел в прошлом, он поставил в строй Мишеля Франсуа ле Телье, его старшего сына, дабы не только облегчить труды себе самому, но еще и заставить его работать вместе с Его Величеством. Так как тот был примерно того же возраста, что и Король, он надеялся, что этот Монарх проникнется дружбой к нему, потому как обычно имеют больше склонности к персоне своего возраста, чем к тем, кто постарше. Его сын был поначалу довольно скверной личностью, с очевидно тяжелым характером, избегающим работы, любящим свои удовольствия превыше всего остального, и, говоря все одним словом, развращенным до крайности. Это бесконечно не нравилось отцу, кто боялся, как бы его надежды не были бы этим обмануты. Он устраивал ему внушения несколько раз, вплоть до того, что грозил ему странными вещами. Король прекрасно заметил его беспорядочность по нескольким делам, в каких тот не мог дать ему отчета, поскольку не занимался ими заранее. Месье ле Телье старался скрыть его изъян под каким-нибудь другим предлогом. Он сказал Королю, что у его сына не было ни сообразительности, ни достаточного проворства, ни достаточной живости, чтобы сразу же хорошо понять то, о чем с ним говорили. Итак, ему бы больше понравилось выдать его за Немца или Фламандца, кто привыкли иметь тяжелый рассудок, чем за дебошира. Он боялся, как бы Король не оскорбился скорее вторым, чем первым; а так он, может быть, его и простит, когда узнает, что это дефект природы.
/Крайности Месье де Лувуа./ Король обманывался в течение некоторого времени хитростями отца, в том роде, что он добродушно поверил, якобы тяжеловесность его разума мешала сыну делать все, чего бы от него весьма желали. Он не знал, однако, что и сказать подчас, потому как слышал от него иногда остроумные высказывания, каких никак нельзя было ожидать от глупца. Однако, так как они вселяли в него надежду, что он со временем сделает из него что-нибудь путное, он частенько примирял их друг с другом, говоря отцу, кто, казалось, отчаивался с момента на момент более чем прежде, запастись терпением, и в будущем он будет более доволен сыном, чем предполагал. Итак, он старался сформировать его сам; либо он был бы счастлив показать отцу действенность своих слов, или же он рассматривал, как произведение, сулящее ему честь, все то, что сможет сделать из него доброго. Его семена не упали на неблагодарную почву, как этого опасался его отец, или, по крайней мере, как он предполагал, в том роде, что этот подмастерье Министра является сегодня одним из первых Мэтров в искусстве верного управления Государством. Он особенно хорошо разбирается в вопросах войны, и хотя он никогда на ней не бывал, по меньшей мере, среди обмена ударами, он знает о ней столько же, сколько и множество Генералов. Вот те два человека, с кем запирался Король, дабы работать над восстановлением дисциплины в его войсках, тогда как он подыскивал другого для своих финансов, кто стоил бы их обоих.
/Жан-Батист Кольбер./ Это был Жан-Батист Кольбер, человек без образования и эрудиции, но кто имел то общее с Королем, что хотя его никогда ничему не учили, он знал в тысячу раз больше множества других, проведших их молодость или у Иезуитов, или в иных школах. К концу жизни Кардинала он стал его правой рукой во многих делах, главное, когда шла речь о том, чтобы брать, в чем тот заметил у него выдающиеся способности. Так как он знал, что не мог бы лучше подольститься к нему, как подавая ему такого сорта советы, он не скупился на них для него, пока этот Министр был жив. Он был его Секретарем вплоть до самой его смерти; враг, каким он и был, всех деловых людей, потому как он хотел возвыситься на их развалинах, и особенно на руинах Месье Фуке, поскольку тот обладал местом, какое он сам хотел занять однажды по милости своего мэтра. Однако он никогда не смог бы этого достичь иначе, как раскрыв беспорядок, царивший в финансах, и средство его устранить; он давно уже до дна раскапывал это дело; он несколько раз беседовал об этом с Кардиналом, кто нашел это средство самым прекрасным в мире и даже довольно простым, в той манере, что он воздвиг на его основе целый проект; но так как неисчислимые богатства, какие он уже нажил, не были еще способны утолить его скупость, он всегда откладывал его исполнение на время после его смерти.
Вот так он и отодвигал его до судного дня, поскольку он дожил бы до него, если бы смог; но, наконец, с приближением смерти, времени, когда начинают смотреть на вещи совсем другими глазами, чем делали это при жизни, он поговорил с Королем об этом деле, как о чем-то чудесном, что бы он непременно исполнил, если бы прожил подольше. Он верил, быть может, будто бы говорил правду, потому как начинают отвращаться ото всего в такие времена, и он не чувствовал больше той же привязанности к богатствам, какую всегда прежде чувствовал. Король слушал его со вниманием и с удовольствием, потому как, проделав столько Кампаний, сколько он проделал, никакая молодость не помешала ему признать, что добрый порядок в финансах был столь необходим Королю, что без этого он никогда не сможет надеяться сделать ничего хорошего. А также он припоминал множество предприятий, неудавшихся из-за нехватки денег; а также он уже испытывал большое нетерпение оказаться вместе с Кольбером, и едва он выразил это Его Преосвященству, как он, несмотря на свою агонию, вызвал того в свою комнату, дабы занять Его Величество.
/Соборование Его Преосвященства./ Кольбер был человеком, каким и надо быть, дабы внушать к себе доброе уважение. Он никогда не смеялся на публике, и по его виду можно было сказать, что он являлся врагом всяческих удовольствий. Разум его был постоянно заполнен тысячью дел. Однако он никому не уступал в приятной манере ведения разговора, когда его ничто не стесняло. Разница его поведения с близкими или же безразличными персонами была такая же, как между днем и ночью; в остальном, беседовал он восхитительно хорошо для человека без образования и переворачивал дела в том роде, что убеждал во всем, в чем только желал. Король получал невыразимое удовольствие, слушая его рассуждения. Он находил, что весь его разговор был исполнен здравого смысла, и когда он формулировал перед ним какие-либо затруднения, тот сглаживал их столь прекрасно, что не оставалось ни малейшего облачка в сознании Его Величества. Король пожелал увидеть его во второй раз, но это не могло произойти в комнате Его Преосвященства, потому как состояние его ухудшалось во всякий день, и с момента на момент полагали, что он отойдет. Месье Жоли, кюре Сен-Никола де Шам, Главный Проповедник, кого этот Министр призвал для приобщения его к Святым Дарам, никак не желал дать ему последнего отпущения его грехов, пока он ему не пообещает возвратить все, что он забрал. Это означало как раз пожелать разорить Ортанс и разорвать ее свадьбу. Это было также самым верным средством привести в полное отчаяние этого бедного больного, кто выучил Французский, за исключением слова возвратить, которого он не понимал. Потребовалось найти замену всему этому, состоявшую в том, что он признается Королю, какими проворными руками он обладал, пока занимался его делами, и что он будет умолять его освободить от уплаты того, что он у него взял. Не было никакой необходимости делать такое признание Его Величеству; никто в Королевстве не сомневался, что он думал о своих интересах преимущественно перед делами Короля. Когда бы даже в этом усомнились, стоило только припомнить, насколько он был беден, когда сюда явился, и насколько он был богат в настоящее время; стоило только, говорю я, сравнить одно с другим, дабы рассудить, как он стяжал все, что имел, исключительно бесконечными кражами и воровством. В самом деле, его видели при его восхождении ко Двору слишком счастливым от обитания в комнатке на чердаке у Месье де Шавиньи, Государственного Секретаря по Иностранным Делам, и от питания за столом его Служителей. Однако, так как он не делал добра никому, кроме тех, кого боялся, и не испытывал ничего, кроме неблагодарности, к своим благодетелям, едва он увидел себя всемогущим подле Королевы-матери, как в качестве вознаграждения он распорядился отнять у Шавиньи его должность и выгнать из Совета; по крайней мере, если он и не изгнал его полностью, у него оставалось все-таки столь мало влияния в делах, что ему это стоило столько же, как бы его там и вовсе не было. Но и на этом его преследования еще не остановились. Вскоре за тем он повелел посадить его в тюрьму, и хотя он был оттуда выпущен по постановлению власти, или, скорее, благодаря вмешательствам Парламента, Кардинал отнюдь не прекратил с ним ведения войны до тех пор, пока не увидел его в могиле.