Он имел к этому достаточно естественное предрасположение, а то, что он натворил против своего брата, было тому добрым знаком. Все это распространилось затем по провинции, а оттуда и по Парижу, где поверили в это тем более легко, что знали, насколько неохотно терпел он свое изгнание. Так как он привык быть влюбленным двенадцать месяцев в году, горе оставаться в удалении от его любовниц уже заставляло его несколько раз бранить приказ, вынуждавший его терять время в паршивой дыре, тогда как он мог бы употребить его более приятно в других местах. Итак, каждый был вот так предупрежден, будто бы он еще более болен, чем об этом говорили; и едва курьер прибыл в Аваллон, как его поприветствовали этой новостью на постоялом дворе, где он только что успел спешиться. Когда же он спросил у хозяина, кого он пригласил выпить вместе с ним, как Аббат себя чувствует, и не правда ли, якобы он уехал в Париж, как ходят слухи по дороге, хозяин ответил ему, что все, болтавшие про эту новость, видимо, делали это, лишь бы поберечь его честь; он был абсолютно не в состоянии ехать в Париж, по крайней мере, если не позаботились его туда отвезти, чтобы упрятать в один из маленьких домов для помешанных. Он объяснил в то же время курьеру, что он этим хотел сказать, так что тот, поверив ему на слово, передохнув часок-другой, ускакал назад. Он доложил эту новость Месье Кольберу, точно так, как она ему была рассказана; и этот Министр, оказавшись таким же легковерным, как и тот, был просто счастлив, что она распространялась в свете, потому как он торжествовал, по его мнению, когда говорили что-либо неблагоприятное о семействе Суперинтенданта. Он даже сказал об этом Эрвару, кто был Контролером Финансов до него, но с гораздо более ограниченными полномочиями, чем у него, поскольку все его функции соответствовали названию, какое носила его должность, тогда как быть Контролером Финансов в настоящее время, в той манере, в какой был им этот Министр, означало намного меньше контролировать то, что делал его вышестоящий, но скорее распоряжаться всеми делами с абсолютной властью. Правда, он отдавал отчет Королю о своем управлении; но когда бы даже этот молодой Принц, начинавший любить свои удовольствия, был бы достаточно ловок, чтобы распознать, был ли его счет точен или же нет, все равно, сказать по правде, Месье Кольбер сделался тем, что всегда называлось Суперинтендантом, а Его Величество, самое большее, тем, что должно было называться Генеральным Контролером Финансов. Как бы там ни было, когда Месье Кольбер рассказал Эрвару то, о чем я говорил, тот ему ответил, что не знает, кто ему поведал эту новость, но только она была одной из самых ненадежных, и вправду, если он полагает, что быть сумасшедшим — это значит не подчиняться Двору и не думать ни о чем, кроме смеха, тогда как должно было бы задуматься о том, как поплакать, тогда он согласен с ним, что Аббат Фуке был одним из самых великих безумцев на свете; но если это о другом роде помешательства ему угодно было говорить, из-за какого обычно запирают людей в маленькие дома, тогда он найдет за лучшее ему сказать, что ему следовало бы пересмотреть свое обвинение. Кроме того, он сказал бы ему, что никогда еще Аббат не был столь мудр, как в настоящий момент; и прекрасный признак того, что вместо демонстраций в свое удовольствие собственных безумств, как он делал до опалы своего брата, он принялся теперь с величайшей заботой их скрывать.
/Мудрость или безумие./ Месье Кольбер, не зная, что тот хотел этим сказать, попросил его это ему объяснить, дабы он отказался от своей мысли, если увидит, что тот был прав. Эрвар ему ответил, что это можно быстро сделать, и сообщил ему тут же, как Аббат время от времени наведывался в Париж, но инкогнито, дабы об этом никто не узнал. Кольбер заметил ему, если тот только на этом основывал свои слова, то лучше бы ему отречься от них самому; истинная правда, такой слух гулял по городу и даже при Дворе, где он и достиг его ушей; он нашел это весьма дерзким со стороны человека, кому предписано оставаться в изгнании; итак, не желая попустительствовать этому делу без соответствующей кары, если все это было действительно верным, он незамедлительно отправил в Аваллон курьера разузнать, не отсутствует ли он, как об этом говорили, или же это было пустой выдумкой; он даже поручил ему осведомиться, не исчезал ли тот порой из города, и особенно в то время, когда, говорили, он был в Париже; но курьер нашел его пластом лежащим на кровати, да еще измотанным головокружениями; его даже заверили, что вот уже больше двух недель тот во власти этих головокружений, что совершенно противоположно новости, переданной ему, и той, рассказанной ему самим Эрваром, поскольку именно в это самое время он и совершал, как утверждали, все свои подвиги вертопраха.
Эрвар внимательно его выслушал, и, увидев, что тому нечего больше сказать, он ему ответил, что всегда верил, когда требуется получить добрые известия, надо адресоваться к Министрам, но он позволит себе ему сказать, если у него были другие новости, прошедшие по его каналу, как он получил по нему эту, вовсе не следовало на ней основываться; он не тратил столько, как тот, на шпионов и, однако, ему служили лучше; он знал из абсолютно надежного источника, что Аббат был в Париже еще дважды по двадцать четыре часа назад, так что тот не должен быть особенно благодарен тем, кто утверждали ему обратное. Кольбер пожелал узнать, кто ему это сказал. Тот ответил ему, что это были люди не только видевшие его своими собственными глазами, но еще и пившие, и евшие вместе с ним. Кольбер не удовлетворился этим заявлением, однако, столь определенным, что яснее и быть не могло, по крайней мере, пока Эрвар ему не скажет, что это он сам видел его и ел вместе с Аббатом. Он пожелал, чтобы тот назвал ему этих персон, и Эрвар, не в силах больше защищаться после того, что он ему сказал, признался ему, что это была его же любовница; поскольку он был человеком удовольствий, и даже подчас искавшим их там, где ему не позволено было и думать этого делать, не совершая при этом преступления, превышавшего преступления обычные. Кольбер спросил его, если это Аббат был с ней, как же она осмелилась признаться в этом ему, кто мог бы ее приревновать; тот ему ответил, что дело обстояло не совсем так, как он подумал; но она отправилась к одной из ее подруг, кто посылала за ней, чтобы вместе поужинать; застолье было на четверых, потому как там оказался один человек Двора, кого она совсем не знала, ни она, ни ее подруга; он у нее спросил, как тот выглядел, и по манере, в какой она ему его обрисовала, он догадался, что это был Ла Фейад.
/Свидетельство публичной девки./ Месье Кольберу нечего было больше после этого сказать, и легко поверив подозрению Эрвара, что четвертым за этим ужином был тот, кого он ему назвал, Кольбер поговорил обо всем с Его Величеством. Король, естественно, любил Ла Фейада. Ему нравилось выслушивать, как тот выкладывал ему все свои нелепости; итак, ответив этому Министру, что несправедливо было бы обвинять и еще менее карать человека по простому подозрению, он отдал ему приказ прояснить это дело настолько, насколько он сможет. Кольбер мог бы посодействовать этому так, чтобы подобные вещи не случались больше в будущем, отправив Аббата в ссылку в Кимперкорантен, что казалось местом, куда удаляют тех, о ком не хотят больше слышать, или куда-нибудь в сторону Пиренеев, где видят столько же медведей, сколько и разумных людей. Но либо он не верил, что его месть будет достаточно этим утолена, или же он хотел взять Ла Фейада с поличным, поскольку он далеко не испытывал к нему такой же дружбы, как Король, он сказал Эрвару пообещать его любовнице от его имени тысячу экю, благодаря чему она предупредит его, когда Аббат возвратится в Париж. Не понадобилось бы такой тайны, если бы предупреждение должно было явиться от кого-либо иного, а не от публичных девок. Это было бы уже два свидетеля против Ла Фейада, предполагая во всяком случае, что речь шла о нем; но так как их свидетельство не принималось правосудием, а, к тому же, он еще и боялся, если воспользуется их посредничеством, как бы у него не спросили, откуда он их знает, он лучше предпочел запастись терпением, чем рисковать своей репутацией, желая ускорить свою месть.
Причина, по какой он не любил Ла Фейада, была та, что в день, когда я арестовал Месье Фуке, он находился во Дворе замка Нанта, где он и крикнул тому походя, якобы тот может рассчитывать, что он будет его слугой и на жизнь и на смерть, но не в ущерб интересам Его Величества. Он ни о чем, конечно, не подумал, когда выкинул штуку вроде этой, поскольку это означало обвинить этого Монарха в несправедливости или же в слабости, его, по чьему приказу, как он прекрасно знал, того и арестовали. Итак, здесь были задеты интересы Его Величества, а, следовательно, ничего не могло быть более неблагоразумного и более бессмысленного вместе, чем предложение услуг, с каким он обратился к пленнику; но так как он не обладал большим рассудком, он не придал этому особого значения. Совсем наоборот, он был очень доволен собственной персоной, что вот так отличился на виду у всего Двора.