Теперь он прилежно посещал университетскую библиотеку и с особым удовольствием изучал сделанное Дюгальдом «Описание Китая», потратив на это уйму времени.
Как раз в это время вышла «Монастырская история» Зигварта, и Райзер вместе с Нерьесом прочли эту книгу несколько раз, преодолевая ужасающую скуку и всячески стараясь сохранить первоначально возникшее чувство умиления на протяжении всех трех ее томов.
Под конец Райзер задумал не больше и не меньше, как переложить сей сюжет в жанр исторической трагедии, и сделал для пробы множество набросков, затратив на это без счету драгоценного времени.
Когда же у него не стало получаться желаемое, то после каждой неудачи он часами предавался невыразимой тоске и отвращению. Природа, а заодно и собственные мысли потеряли для него всякое очарование, каждая минута его тяготила, а жизнь стала сущим терзанием.
Посему следующий раздел в истории страданий Антона Райзера следовало бы озаглавить
ибо он полнее всего отражает внутреннее и внешнее его состояние, а также показывает то, что многие люди не сознают или скрывают всю жизнь, робея доискиваться истинных оснований и причин своих неприятных ощущений.
Этим тайным мукам и сопротивлялся Райзер почти все свое детство.
Когда на него внезапно накатывала поэтическая волна, в душе рождалось печальное чувство, он представлял себе Нечто, в котором сам полностью растворялся, и все когда-либо им читанное, слышанное и передуманное перед лицом этого Нечто тоже куда-то исчезало. Верно описать его бытие стало бы неслыханным и несказанным наслаждением.
Одно по-прежнему оставалось неясным: чтó было бы здесь наиболее уместно – трагедия, баллада или элегическое стихотворение. Во всяком случае, это произведение должно было пробуждать некое чувство, о котором поэт уже смутно догадывался.
В минуты блаженного предчувствия язык мог издавать лишь отдельные лепечущие звуки. Как в некоторых одах Клопштока, где промежутки между словами заполнены точками.
Но эти разрозненные звуки всегда передавали всеобщность великого и возвышенного, вызывали слезы радости и тому подобные отклики. И это продолжалось, пока чувствительность снова не иссякала, так и не породив хотя бы нескольких разумных строк, могущих положить начало чему-то определенному.
Во время этого кризиса не рождалось ничего прекрасного, к чему могла бы прилепиться душа, на поверку оставалось лишь нечто совсем нестоящее. Как будто душа имела смутное представление о чем-то таком, чем стать не могла, но что делало постыдным само ее нынешнее существование.
Таков неложный знак отсутствия поэтического призвания: его нет, если побудить к творению тебя может одно лишь чувство целого, а прежде возникновения этого чувства или хотя бы ко времени его возникновения замысленная сцена во всей ее определенности никак не складывается. Иными словами, кто во время переживания некоего чувства не может окинуть взглядом сцену во всех ее подробностях, у того есть чувство, но нет поэтического дара.
И конечно, нет ничего опаснее, чем предаться этой обманчивой склонности. Никогда не рано бывает призвать юношу к строгому допросу самого себя: не ставит ли он свое желание на место способности творить. А поскольку заполнить это пустующее место ему не дано, то наказанием за запретное наслаждение будет вечная неудовлетворенность.
Именно так и происходило с Райзером, омрачившим лучшие часы своей жизни напрасными потугами, погоней за химерой, все время приманивающей его душу, когда же ему чудилось, будто он ее поймал, она немедленно растворялась в туманной дымке.
Едва ли контраст поэзии с жизнью и судьбой был явлен на ком-либо столь разительно, как на Райзере, который с детства жил в среде, втаптывавшей его в грязь, и, чтобы дотянуться до поэтического, ему пришлось перепрыгнуть через ступень формирования личности, а на следующей ступени он удержаться не смог.
Теперь во внешней его жизни все повторялось заново. Собственной комнаты у него не было; когда похолодало, ему пришлось переселиться в общую гостиную и вместе со своими сожителями выходить из нее всякий раз, как затевалась уборка.
В этой комнате с Райзером соседствовало целое семейство и еще один студент; все они принимали здесь гостей, и потому здесь вечно царили разговоры, детский шум, пение, ссоры и крики. Таково было окружение, в коем Райзер сочинял философский трактат о сентиментальности и пытался воплотить свои идеальные представления о поэзии.
Здесь же он вознамерился писать трагедию «Зигварт», которая начиналась у него сценой визита к отшельнику, излюбленной фантазией Райзера да и большинства молодых людей, воображающих у себя поэтический дар.
Это вполне естественно, так как жизнь отшельника имеет в себе много поэтического и поэт находит в его келье готовый материал для себя.
Однако ж тот, кто дает себя увлечь подобным предметам, почти наверняка также лишен подлинного поэтического дара, ибо ищет поэзии в предметах, тогда как она должна пребывать в нем самом и поэтизировать все, что предстает его воображению.
Равно и выбор ужасного – дурной знак, коль скоро самомнящий поэтический гений перво-наперво обращается именно к нему. Причина в том, что ужасное действительно заключает в себе много поэтического и этой материей легко можно маскировать внутреннюю пустоту и бесплодность.
Именно так произошло и с Райзером в Ганновере, когда он еще в школе попытался сгрудить и лжесвидетельство, и кровосмешение, и отцеубийство в одной трагедии, назвав ее «Лжесвидетельство» и при этом все время думая о постановке ее на сцене и о том, какой эффект она произведет на зрителей.
И этого тоже должно избегать всякому, кто всерьез желает дознаться, есть ли у него поэтическое призвание. Ибо истинный поэт и художник ожидает воздаяния себе не от эффекта, сообщаемого его произведением, но ищет наслаждения в самой работе и не сочтет, что трудился впустую, даже если никто не увидит его усилий. Произведение само безотчетно его притягивает, само заключает в себе энергию для его будущего роста, а все почести – лишь стрекало, которое его подгоняет.
Жажда славы может, конечно, побудить к созданию великого произведения, но никогда не сможет наделить необходимой для этого силой того, кто не обладал ею еще прежде, чем познал жажду славы.
И еще один, третий дурной знак, когда молодые поэты слишком охотно черпают сюжеты из далекого и неведомого, когда они чрезмерно увлекаются обработкой восточных мотивов и прочих материй, донельзя удаленных от сцен повседневной жизни и несущих поэзию уже в самих себе.
И к этому Райзер тоже был причастен. Уже довольно долго он обдумывал поэму о Творении, которая разворачивалась бы в отдаленнейших пределах, какие только можно вообразить, и где на месте подробностей, коих он избегал, выступали сплошь огромные бесформенные массы, полагаемые чем-то в высшей степени поэтическим и в качестве такового избираемые многими не слишком одаренными молодыми авторами куда более охотно, нежели предметы, более близкие к человеку. Ибо в эти последние надлежало бы еще вдохнуть возвышенную поэзию, а в первых их гений мнил отыскать ее уже готовой.
Между тем обстоятельства Райзера с каждым днем становились все более стесненными – из Ганновера, вопреки надеждам, никакой помощи не поступало, хозяева все чаще бросали на него косые взгляды, поняв, что у него нет не только денег, но и надежд на их получение. Он больше не мог платить за завтраки и ужины, которые обычно здесь получал, и ему ясно дали понять, что никакого желания ссужать его деньгами у хозяев нет. А поскольку пользы от него теперь не было никакой и своим унылым видом он только портил компанию, вполне естественно, что от него решили избавиться и отказали от квартиры.
Событие само по себе заурядное, но Райзер воспринял его трагически. Мысль о том, что он кому-то в тягость и что окружающие едва его терпят, опять сделала для него жизнь ненавистной. На него снова разом нахлынули воспоминания детства и юности. Весь позор он принял на себя и в отчаянии решил снова отдаться на волю слепой судьбы.
Он задумал в тот же день покинуть Эрфурт, великое множество романических идей теснилось у него в голове, и самая заманчивая из них была: отправиться в Веймар к создателю «Вертера» и на любых условиях попроситься к нему в услужение; таким образом он под чужим видом вошел бы в близкое окружение человека, оставившего в его душе глубочайший след. Райзер вышел за городские ворота и устремил взгляд на Эттерсберг, стоявший высокой преградой на пути его желаний.
Он навестил Фрорипа и стал прощаться с ним, не называя причины, по которой вновь покидает Эрфурт. Доктор Фрорип отнес решение Райзера за счет его мрачного настроения, стал убеждать его остаться и отпустил не прежде, чем тот пообещал повременить с уходом по крайней мере до завтрашнего утра.