Сначала он хотел сыграть Мутного и уже выучил роль наизусть, но его новый друг актер Байль отговорил его, поскольку всегда сам играл эту роль и она ему хорошо удавалась, Райзеру же лучше взять Рифмовского, которого прежде исполнял малоизвестный актер.
Райзер охотно согласился на это предложение, так как полагал, что, сыграв Маскариля и магистра Блазия, уже достаточно поднаторел в комических ролях, а потому переписал свою роль и выучил ее наизусть.
Он уже предвкушал счастливое развитие своей театральной карьеры, как вдруг заметил нечто такое, что в самом расцвете надежд повергло его в страх и ужас. Будто посланец самого сатаны нанес ему удар кулаком: над ним нависла угроза выпадения волос.
Именно теперь, когда тело должно быть во всем безупречно, постигла его эта беда, заранее внушая ему отвращение к самому себе.
Он в панике помчался к своему верному другу доктору Зауэру, и тот обнадежил его, сказав, что волосы еще можно сохранить. И вот вечером перед премьерой «Модных поэтов» он стоял в уборной за кулисами и наряжался в комическое платье, в коем ему предстояло выступить в роли смехотворного Рифмовского. Его имя красовалось в этот день на афишах, развешанных на всех углах.
Незадолго до начала спектакля в театр пришел Нерьес и осыпал Райзера горькими упреками, однако Райзер, с головой ушедший в свою роль, пребывал в столь взбудораженных чувствах, что даже его не слышал. Наконец и Нерьес поддался тому же настроению и стал хохотать над его комическим костюмом, но в эту самую минуту явился посланец и объявил директору, что доктор Фрорип немедленно отправится в магистратуру с жалобой на него, если он позволит студенту, имя которого обозначено в афише, выйти на сцену. Ослушание приведет к незамедлительной потере театром концессии на выступления в городе.
Райзер застыл как окаменелый, директор в испуге заметался, не зная, что предпринять, пока один из актеров не вызвался как-нибудь одолеть роль Рифмовского с помощью суфлера: публика в партере уже начала топать, в нетерпении ожидая поднятия занавеса.
В неописуемом бешенстве Райзер мерил шагами пространство за кулисами, впившись зубами в тетрадку с ролью. Затем он выбежал из театра и снова под дождем и ветром пустился бродить по улицам, покуда уже глубокой ночью не упал в изнеможении на каком-то крытом мосту, защитившем его от дождя, но потом опять, собравшись с силами, продолжал кружить по городу, пока не занялся день.
Такое крайнее напряжение всего естества в первые мгновения горчайшей боли только и могло хоть немного возместить его потерю. Состояние нескончаемого исступления содержало в себе нечто такое, что питало и насыщало его неутолимую тоску. Вся его несбывшаяся театральная жизнь как будто сосредоточилась в пределах этой ночи, он же одну за одной перебирал все стадии страсти, которые мог изобразить, не иначе как испытав на самом себе.
На другой день доктор Фрорип призвал его к себе для отеческого увещания. В самых лестных выражениях он уверял Райзера, что его таланты располагают к большему, нежели звание актера, что он не знает самого себя и пребывает в неведении собственных достоинств.
Райзер же, ясно осознав невозможность осуществить свое желание в Эрфурте, снова впал в самообман и убедил себя, что по собственной воле отбрасывает намерение посвятить себя театру, раз уж весь свет словно сговорился препятствовать этому, да и разубеждающая речь доктора Фрорипа содержала в себе так много лестного.
Но едва он опять остался один, как самообман начал мстить жестокими терзаниями и сомнениями, возобновилась внутренняя борьба. И наконец его постиг ужаснейший удар, которого он так надеялся избежать: волосы его стали неудержимо падать.
Мысль о необходимости носить парик – для эрфуртских студентов нечто диковинное – была ему невыносима. Тогда на оставшиеся у него скудные деньги он снял место в гостинице на самом дальнем краю города, где, однако, только ночевал и по вечерам заказывал себе пиво с ломтем хлеба, чтобы продержаться на своем запасе как можно дольше.
Днем он обычно бродил по безлюдным местам, иногда укрываясь от дождя в церквах, и так провел почти две недели, пока один из друзей не выследил его, и как-то раз Нерьес, Окорд, В. и еще несколько человек, озабоченных его пропажей, неожиданно нагрянули к нему в гостиницу с дружескими упреками, зачем-де он от них удалился.
Ему удавалось теперь зачесать волосы со лба на парик, так что под густым слоем пудры вся шевелюра могла сойти за его собственную. И он решился вместе с друзьями вернуться в людское общество, однако все время старался держаться только этой компании, пожелав, сколько возможно, жить в уединении подальше от людей.
В этом желании ему также не было отказа. Благодушный В. сразу же поговорил со своим дядей, регирунгсратом профессором Шпрингером, и в живых красках описал ему положение Райзера и его нужду в уединенном жилище.
Советник Шпрингер пригласил Райзера к себе и нашел столь ободряющие и ласковые слова, что Райзер сразу проникся к нему сердечной симпатией и почтением.
В то время Шпрингер читал лекции по статистике, иные из которых Райзер посетил, так как весьма интересовался этим предметом. Узнав об этом, советник Шпрингер стал всячески склонять его всерьез заняться этой наукой и пообещал всемерно ему содействовать.
И содействие началось с того, что он, не откладывая, предоставил Райзеру, как тот мечтал, отдельное жилье в своем садовом домике, вручив ему и особый ключ. Из окна этого дома открывался красивейший вид на сады, сплошной чередой окружавшие Эрфурт.
Теперь Райзер снова получил трехразовый даровой стол, доктор Фрорип принимал в нем самое живое участие, всячески его поддерживая; он даже стал посещать математические лекции, добрые друзья приобщили его к своим литературным вечерам, порой читали ему вслух свои произведения. Все шло чудесно, пока внезапный прилив поэтического наваждения не разрушил сложившийся порядок.
Начать с того, что нынешнее его уединенное романтическое жилище немало способствовало возбуждению фантазии. А письмо, написанное им в Ганновер Филиппу Райзеру, лишь ускорило возврат болезни.
Ибо послание это было целиком выдержано в духе Вертеровых писем и всячески побуждало к воскрешению патриархальных настроений, жаль только, что в нем не обошлось без чрезмерной аффектации.
Причина же была в том, что, собираясь его писать, Райзер сперва обзавелся чайником, одолжил у кого-то чашку и, не имея в доме дров, купил соломы, употребительного в Эрфурте материала для топки, дабы самому, не выходя из своей комнатки, вскипятить себе чаю на маленькой печке, в чем он в конце концов и преуспел, предварительно едва не задохнувшись от дыма.
И лишь когда это ему удалось, он уселся писать Филиппу Райзеру торжествующее письмо.
«Итак, дорогой друг, обстоятельства мои теперь таковы, что лучших и желать не надобно. Из малого моего окошка я обозреваю широкий луг, вижу в самой дали ряд деревец, возвышающихся на невысоком холме, и думаю о тебе, мой друг, – и далее в таком же роде… Обладатель ключа от моего уединенного жилища, я теперь хозяином и в доме, и в саду – и так далее… Когда порой я сижу подле своей маленькой печки и варю себе чай – и тому подобное…»
В таком тоне было составлено это внушительное и длинное послание. Райзер не мог противиться желанию показать его своему взыскательному другу доктору Зауэру, который лишь окончательно ухудшил положение, сделав ему комплимент в своей обычной добродушной манере: не будь ему, доктору Зауэру, столь дорого общество Райзера, он предпочел бы жить в отдалении, только бы получать от него подобные письма.
После этого уснувшая было страсть Райзера к поэзии разгорелась снова. Сперва он попытался завершить описание хаоса в стихах про творение и опять с мукой углубился в описание уродливых несообразностей и чудовищных лабиринтов мысли, пока наконец это адское нагромождение понятий не разрешилось следующим гекзаметром, навеянным Библией:
Над спящими водами мира голос Творца прозвучал,
Молвил он тихо: да будет свет, и возник свет.
Но удивительно: лишь только ужасное из стихов ушло, ему расхотелось их продолжать. И он выискивал один ужасный предмет, который можно бы трактовать снова и снова – но что это мог быть за предмет, как не сама смерть!
При этом ему льстила мысль, что столь серьезную тему для стихов он выбрал уже в юном возрасте, и потому он начал свое стихотворение так:
Он с самых юных лет страданий чашу пил и т. д.
Но стоило ему приступить в работе и начать обдумывать первую песнь, название которой он уже красиво вывел на листе, как его постигло горькое разочарование: вопреки ожиданию, ужасные образы отнюдь не стали слетаться к нему толпой.
Крылья его души бессильно опали, а перед внутренним взором распростерлись лишь пустота и черная безысходность. Нечего было и пытаться (как он сделал в описании хаоса) изобразить тщетные порывы жизни к свету: вечная тьма покрыла все видимые формы, вечный сон сковал всякое движение.