— Воистину единственное место, откуда еще может прийти откровение, Средняя Азия! — восклицали, слушая Давлятова, и называли его посланцем далай-ламы, мюридом аятоллы…
Давлятов принимал все это с нарочито бесстрастным видом, лишь изредка вытягивая губы и нервно дергая головой. И, упоенный своей ролью, восточный гость не замечал некоего коварного мельтешения за спиной. И тот, не разгаданный даже неофрейдистами столицы, психологический штрих, который дал о себе знать при вхождении робкого Давлятова в московские салоны, еще глубже прочертился в его сознании, и характер Давлятова заменился ролью, а роль полностью иссушила его натуру, оставив лишь голый скелет, остов характера — знак гражданина «конца века».
Но бескорыстие и погубило Давлятова. Желая найти понимание и быть принятым, Давлятов стал повторяться в своей роли и надоедать. Отрезвев и заметив наконец подозрительное мельтешение, очень обиделся, когда узнал, что и ему не доверяли.
— Как?! — воскликнул он. — Это я-то ненадежный?! Это во мне-то, который только и делал, что раскрывал перед всеми душу, не утаивая ничего из ее темных тайников? Думали ли вы, кому наносите обиду — восточному человеку, эмоции которого всегда колеблются между отчаянием и надеждой…
Его стали успокаивать и вроде бы даже осторожно делиться задуманным, но так туманно и противоречиво, что с Давлятовым случилась истерика. Это и сняло с его сердца тяжесть подозрений, ибо истерикой своей он как бы сравнялся с рядовыми завсегдатаями салон-квартиры.
Дело же, задуманное на спаде популярности давлятовских, восточных мистик, было чисто интеллектуального свойства, способное возродить дух избранничества, но уже не внутри холодной салон-квартиры, а вовне, и не близко вовне, в пределах Москвы или даже всего Союза, а за рубежом. Говорили о народе, о судьбе его, но все как-то общо, размыто, ибо, как прояснилось потом, каждый салонщик думал прежде всего о своей выгоде, хотя и не понимал еще до конца, в чем она состоит, эта выгода, если, скажем, в Европе или в той же Америке будут связывать их имена с народом и его судьбой. Впрочем, несколько человек расчетливо знали свою выгоду. Остальные же, как и не посвященный поначалу Давлятов, выгоду свою представляли возвышенно, как идею, философию, сугубо духовно.
Дело пошло быстрее, когда собрали нечто вроде редакционной коллегии из пяти человек, тех самых, знающих свою выгоду задним умом. Но и тогда дело застряло в паузах бездействия, когда начинались споры вокруг той или иной кандидатуры, ибо каждый из руководящей пятерки пытался протолкнуть на страницы задуманного литературно-философского и общественно-богословского альманаха своих, большей частью не шибко одаренных то ли почитателей, то ли учеников, то ли сожительниц — словом, жаждущих выйти в эфир, волнами разносящий их имена по всемирной вселенской орбите, где упирается началом и концом космический мост Сират, с идущим шаг за шагом Гомером… Наполеоном… Сталиным…
Один из тех, кто весьма прибыльно рассчитывал свою выгоду от участия в этом рукописном альманахе, был некто Шаршаров, полушовка и тихий развратник, хотя не это было в нем главным. Шаршаров лет пятнадцать тому написал роман, идею которого сам автор выразил кратко — «о вечно тлеющей, но не затухающей русской культуре».
Никто, правда, из салонщиков роман не читал, но ходили слухи, что шедевр, не понятый и отвергнутый издательствами Москвы, каким-то чудом, без ведома самого Шаршарова, был вывезен на Запад, где и был обнародован издательством «Братья Хаембрук и мадам Лулу», поставившим себе целью попечительствовать русской культуре, сохраняя ее лучшие образцы вдали от родины, хотя бы на островах Примадонны Солидад и Магеллановы Столбы, где помещались оба филиала издательства.
На Шаршарова смотрели с напряженным уважением, но не более — никто шепотом не просил дать на одну ночь почитать роман, да и сам автор вел себя так, будто и не слышал о братьях Хаембрук и мадам Лулу, — возможно, надеясь лишь на восторг потомков.
Злые языки потом скажут, что Шаршаров, будучи одним из главных зачинщиков альманаха, не без брезгливости согласился принять окончательный список авторов и окружить свое имя столь посредственными именами и терпел такое соседство под общей обложкой лишь из желания достичь цели. Цель же была такова: участие в альманахе (который, по расчету авторов, наделает много шума и в самой Москве и на Западе) как-то возродит интерес к Шаршарову, ибо к его роману никто, кроме издательства братьев Хаембрук и мадам Лулу, интереса не проявил. А ведь автор так ждал переводов и в Лондоне, и в Токио, в Париже и Франкфурте-на-Майне, в респектабельных, печатающих нобелевских лауреатов издательствах. Сплошь коммивояжерский Запад почему-то не хотел распространять новую русскую мысль, не желая раскрепощать ее из плена русского слова, причем, как поговаривали те же злые языки, очень дурного русского слова, каким был написан роман Шаршарова. И чтобы раскрепостить собственное слово для перевода на другие европейские языки, Шаршаров решил лишний раз напомнить о себе склеротическому Западу, приняв добровольно роль мученика.
Когда Давяятов, после пятого или шестого тайного совещания редколлегии, был все же допущен в альманах, он сел лихорадочно писать статью под простодушным названием «Спасение человечества в среднеазиатской мистике», наукообразно излагая то, что мы уже знаем о мытарствах на Всемирной скотоводческой выставке обладателя священного копыта и о прозрении во время добровольного изгнанничества приаральского народа. Других ярких примеров у него не было, но даже эти два так мучительно трудно поддавались облачению в простой и ясный слог, что Давлятов нередко впадал в уныние, сожалея о том, что взял на себя новую роль — богословского эссеиста.
Но на случай неудачи он держал про запас еще одну идейку — написать о шахградском землетрясении двадцатилетней давности, — его Давлятову пришлось пережить в отрочестве. Но когда ои пытался восстановить в памяти те трагические дни, в голову начинало лезть что-то случайное, бытовое; ничего сверхъестественного, мистического, кроме двух-трех ветхозаветных легенд с явлениями пророков, предвещавших землетрясение как кару. В сознании смешались и Содом с Гоморрой, и фемудяне, которых заклинал брат их — Салих, и Шогаиб, предсказавший разрушение града развращенных мадианитян. В минуту сомнения решил Давлятов поделиться своим замыслом с Шаршаровым, но тот лишь поморщился, а когда наш эссеист пустился в объяснения, Шаршаров зло посмеялся и добавил для убедительности:
— Западу все это покажется глупым! Они там ни сном ни духом не ведают о захолустном Шахграде! Вот если бы сочинить что-нибудь о Туркестане времен Скобелева и Кауфмана, когда вовсю развернулся талант Верещагина, сочными мазками рисовавшего башню из черепов мусульманских феда-инов [3], тогда бы… — Шаршаров не договорил и лишь лукаво прищурился, сделав непонятный жест рукой.
Давлятов подавил в себе обиду и решил забыть о шахградском землетрясении, и, как покажут дальнейшие события, был он в этом интуитивно дальновиден: все, что не изложил он для скептического Запада, оказалось нужным для доверчивого Востока и самому пострадавшему Шахграду. И как бы ни мучился душевно Давлятов, мысль о том, что слово его будет обнародовано всемирно, воодушевляла. Впрочем, эту тайную мысль лелеяли все, кто трудился для альманаха, поэтому готовы были терпеть они и унижения и насмешки редколлегии, дотошно обсуждавшей каждую представленную рукопись.
Дотошность эта, однако, была не признаком какой-то четкой и вдохновляющей идеи, скорее отсутствием таковой, посему под обложкой альманаха было собрано все самое скабрезное — и черный юмор, и сексопатологическое эссе под названием «Женщина-лидер», и поэма Пташковского — супруга салонохозяйки, сплошь рифмованная лагерным матом, диалог зэка и его угрюмого охранника о свободе и неволе, — словом, всякого рода надцензурная лихая продукция, не могущая публиковаться на страницах наших целомудренных журналов.
Это целомудрие и решено было опорочить. Замыслили авторы альманаха так: или московское издательство обнародует все собранное под одной обложкой, или же альманах будет отослан братьям Хаембрук и мадам Лулу для публикации на Магеллановых Столбах, откуда все это распространится через океан всемирно.
Для объявления сего было выбрано некое невзрачное кафе на тихой улочке — «Белая медведица», и сам альманах потом под этим названием войдет в историю отечественной словесности.
Пришли в «Белую медведицу» по одному, почти конспиративно, все пятьдесят авторов, пили лимонад и, нервничая, ждали западных журналистов. Те пришли с опозданием и все с нарочитой скукой на лицах. Чтобы не затягивать собрание, Шаршаров — международная величина — рассказал журналистам об авторах альманаха «Белая медведица», скрывая презрение, называл их большими талантами, которым умышленно закрывают пути к читателям, в то время как «гангренозная и вялая, как после запоя, официальная литература процветает, привлекая в свои ряды все большее количество бездарных посредственностей, для которых двери любого издательства открыты, как врата рая».