что он зашел в «Харольд Мурс» в тот же день, когда я забыл в такси пластинку; что кто-то там узнал ее; что старик внизу вспомнил, как я заполнял карточку с адресом. Но неужели столько дней Бейсуотер был таксисту не по пути? Или он уходил в отпуск? И что его подвигло на такие усилия, такую доброту? Я не знаю ни его имени, ни номера его такси. Я не могу его найти и поблагодарить. Но где-то в этой музыке, перемешанной в моей голове со столькими воспоминаниями вне музыки, этот странный поступок тоже нашел свое место.
2.5
Я пишу Карлу Шеллю: письмо получается неуклюжее, я желаю ему всего наилучшего в жизни на пенсии, не особо распространяясь о себе. Пишу, как я рад, что он слышал нас в Стокгольме и ему не было стыдно за своего студента. Я знаю, что не достиг той карьеры, на которую он рассчитывал, но я играю музыку, которую люблю. Когда я вспоминаю Вену, то думаю только про первые дни. Это далеко от истины, но зачем еще усугублять пропасть между двумя чужаками, между отчужденными? Я пишу, что если я требователен к себе, то это благодаря ему и моему восхищению им. В большой степени это правда.
Он посмеивался:
— О, вы, англичане! Финци! Делиус! Лучше оставить страну вообще без музыки, чем иметь такую.
И очаровывал: однажды мы ему играли с Джулией, и он прилагал все усилия, чтобы ее превознести, незаметно, умно, расточительно. Она не могла понять — ни тогда, ни потом, — что я находил в нем плохого. Она меня любила, да, но воспринимала мое отношение к Карлу как мою личную проблему. И все же, когда я встретил его в Манчестере, не так же ли он очаровал и меня?
Почему мы звали его Карлом в нашем кругу? Потому что мы знали, его бы это разозлило. «Герр Профессор. Герр Профессор». Как благородный звук, который он создавал, сочетался с такой мелочностью и с такой ничтожностью души? Какой смысл сейчас переживать это, когда я должен жить настоящим.
Декабрь идет своим чередом. Как-то рано утром я выхожу на дорожку рядом с Архангел-Кортом, и вдруг — в десяти футах от меня — лиса. Она пристально смотрит на лавровый куст. Серый свет и резкие тени от фонаря. Я подумал, что под кустом кошка, но только на секунду. Застыл. Полминуты ни лиса, ни я не двигаемся. Затем по неясной причине — неожиданный звук, смена ветерка, интуитивная осторожность — лиса поворачивает голову и смотрит на меня. Несколько секунд она выдерживает мой взгляд, потом мягко ступает через дорогу к парку и теряется в дымке.
Виржини уезжает в Нион на несколько недель провести Рождество с семьей и повидать старых школьных друзей: Монпелье, Париж, Сен-Мало. Я осознаю, что это к лучшему.
Воображаю, как она несется по автостраде в маленьком черном «ка». У меня нет машины. Пирс, или Эллен, или Билли — мои отзывчивые струны — обычно меня подбирают, когда мы играем на выезде. Мне нравится водить. Может, и надо купить что-нибудь подержанное, но у меня не так уж много сбережений и слишком много насущных трат: текущих, как ипотека, и потенциальных, как собственная хорошая скрипка. Мой Тонони — не мой, мне его дали взаймы, и хотя он в моих руках уже годы, нет никакой бумаги, которая подтвердила бы мои права на него. Я люблю мою скрипку, и она отвечает мне тем же, но она принадлежит миссис Формби, и в любой момент скрипку могут у меня отнять, и она будет лежать никем не любимая, в шкафу, молча, годами. Или миссис Формби может умереть, и скрипка уйдет наследникам. Что с ней было в последние двести семьдесят лет? В чьих руках она окажется после моих?
Церковный колокол звонит восемь часов. Я в постели. Стены моей спальни пусты: ни картин, ни украшений, ни цветных обоев — только краска цвета белой магнолии и маленькое окно, через которое, лежа, я вижу только небо.
2.6
Жизнь продолжается в равнодушном одиночестве. Возвращение пластинки что-то поменяло. Я слушаю сонаты и трио, которые не слышал с Вены. Я слушаю английские сюиты Баха. Я лучше сплю.
На Серпентайне появляется лед, но «Водяные змеи» продолжают плавать. Главная проблема не холод — температура в любом случае не ниже нуля, — но острые мелкие иголки плавающего льда.
Николас Спейр, музыкальный критик, приглашает меня и Пирса, без Эллен и Билли, на предрождественскую вечеринку: сладкие пирожки, крепкий пунш и злые сплетни чередуются с рождественскими песнями, которые Николас сам играет на расстроенном рояле.
Николас меня раздражает; почему же тогда я иду на эту его ежегодную вечеринку? И почему он меня приглашает?
— Мой дорогой мальчик, я совершенно без ума от тебя, — говорит он мне, хотя я всего года на два моложе его и не очень-то гожусь на роль его «дорогого мальчика».
И вообще Николас ото всех без ума. На Пирса он смотрит с неподдельным, хоть и несколько утрированным вожделением.
— Вчера я встретил Эрику Коуэн в Барбикане, — говорит Николас. — Она мне сказала, что ваш квартет на взлете, что вы играете всюду — Лейпциг, Вена, Чикаго, она перечисляла города, как турагент. «Какой ужас, — говорю я, — и как тебе удается заполучить для них такие прекрасные залы?» — «О, — отвечает она, — в музыке есть две мафии — еврейская и мафия гомосексуалистов, так что у нас с Пирсом все схвачено».
Николас издает какой-то хрюкающий смешок, потом, замечая тлеющее недовольство Пирса, откусывает сладкий пирожок.
— Эрика преувеличивает, — говорю я. — Для нас все достаточно шатко — как и для большинства квартетов, я полагаю.
— Да-да, я знаю, — говорит Николас. — Это ужасно. Все хорошо только у трех теноров и Найджела Кеннеди21. Не говори мне больше об этом — если еще раз услышу, то заору. — Он бегло оглядывает комнату. — Я должен вас еще послушать, просто должен. Так жаль, что у вас нет записей. Вы играете в «Уигморе» через месяц?
— Почему бы тебе не написать что-нибудь про нас? — говорю я. — Уверен, что Эрика это предложила. Я не знаю, как нам стать более известными, если никто про нас не пишет.
— Это редакторы, — говорит Николас уклончиво. — Они хотят про оперу и про современную музыку. Они думают, что камерная музыка — это застой, я имею в виду стандартный репертуар. Вы должны заказать что-нибудь хорошему современному композитору. Это путь к статьям о вас. Давайте я вас представлю Дзенсину Черчу. Это он — вон там. Он только что написал великолепную вещь для баритона и пылесоса.
— Редакторы? — говорит Пирс с презрением. — Это не редакторы. Это люди вроде тебя, интересующиеся только гламуром и ультрамодой. Ты скорее пойдешь на мировую премьеру какой-нибудь дряни, чем на великое исполнение музыки, которая тебе кажется скучной, потому что она хорошая.
Николас Спейр явно получает огромное удовольствие от этого наскока.
— Я так люблю, когда ты страстен, Пирс, — провоцирует он. — А что ты скажешь, если я приду в «Уигмор» и напишу про вас в моем еженедельном обозрении будущих концертов?
— Я потеряю дар речи, — говорит Пирс.
— Хорошо, я обещаю. Слово чести. Что вы играете?
— Моцарт, Гайдн, Бетховен, — говорит Пирс. — И между квартетами есть тематическая связь, тебе это может быть интересно. В каждом квартете есть часть с фугой.
— С фугой? Чудесно, — говорит Николас, теряя интерес. — А в Вене?
— Весь концерт — только Шуберт: «Квартетцац», «Форельный» квинтет, струнный квинтет22.
— О, «Форель», — вздыхает Николас. — Как миленько. Весь этот занудный шарм. Ненавижу «Форель». Это так провинциально.
— Иди к черту, Николас, — говорит Пирс.
— Да! — загорается Николас. — Я ненавижу его. Я его презираю. Меня от него тошнит. Такой китч. Все правильные приемчики употреблены. Это легко и затасканно. Я удивлен, что кто-то еще это играет. Нет, если подумать, я не удивлен. Просто кое-кому следовало бы проверить свои уши. На самом деле, Пирс, знаешь, твои уши слишком велики. Ну, я-то не сноб — я люблю разную легкую музыку, но...
Пирс, в ярости, выливает бокал теплого пунша на голову хозяина вечеринки.