Лицо Татьяны, припухшее от слёз и впервые казавшееся непривлекательным, выражало сразу все принесённые ею беды и несчастья – разочарование в любимом, потерю недолгого благополучия, отстранённость от неё тётки и подруг, страх предстоящего… Она выпрямилась и незнакомым, утробным голосом медленно произнесла:
– Я уезжаю, Серж. Уезжаю в Германию. Лейтенант Бурхольд сделал мне предложение. Я дала согласие.
В комнате воцарилась гнетущая тишина. Ходики на стене своим ритмичным тиканьем придавали ей какую-то металлическую, безжизненную сущность. Павловский оцепенел. Он физически ощущал окутавшую его холодную пустоту. Устало поднявшись из-за стола, расправив шинель под ремнём, он приложил руку к козырьку фуражки и, щёлкнув каблуками, только и сказал:
– Честь имею.
Немецкие солдаты отпрянули по сторонам, пропуская рослого русского офицера в темноту холодной ноябрьской ночи.
Павловский не знал, куда идёт. В голове вертелась какая-то каша из обрывков воспоминаний, видений, фраз… Внезапно посыпавшаяся снежная крупа залетала за воротник шинели, холодила ручейками шею и спину. Горло пересохло. Он ничего не чувствовал, не слышал, не видел перед собой дороги. Ноги, повинуясь сигналам из подсознания, сами куда-то несли его. У гостиницы «Россия» продрогший до костей унтер-офицер Шулепов, вестовой Павловского, подбежал и, понимая, что с ротмистром что-то не так, преградил путь и не по-уставному спросил:
– Господин ротмистр, может, вас домой сопроводить? На вас лица нет.
Павловский долго смотрел на унтера стеклянными глазами и не узнавал его. Придя в себя, ответил:
– Это ты, Ваня? Нет, брат, домой не надо. Сходи к поручикам Костылёву и Гуторову, передай: ротмистр Павловский велел им немедленно явиться в ресторан гостиницы.
– Слушаюсь! – гаркнул Шулепов и растворился в ночной темноте.
Всю ночь Павловский с Гуторовым и Костылёвым пили горькую. Когда последние в почти безжизненном состоянии своими вестовыми были эвакуированы по домам, Павловский, несокрушимый, словно горный утёс, и трезвый, подобный чешскому хрусталю, продолжал пить в одиночку. Он не заметил, как рядом с ним на краешек стула присела белокурая певица, как она наполнила из графина стопку водки и выпила её одним махом, потом закурила длинную папиросу. Он сквозь объявшую его душевную пустоту лишь услышал мелодичные звуки низкого незнакомого голоса:
– Что, господин ротмистр, плохо вам? Понимаю. Нелепо, когда такого красавца оставляет женщина. Да ещё ради кого, ради какого-то захудалого немчика. – Она положила свою мягкую и горячую ладонь на руку Павловского. – Пойдёмте, вам нужно отдохнуть и расслабиться.
Он взглянул на неё глазами, какие бывают, видимо, у опытного палача. В них не увидишь ни жалости, ни злобы, они были безжизненные, почти стеклянные.
– Мадам… – В его голосе звучал металл.
– Мадемуазель, – поправила она.
– Пардон. – Он с извинением склонил голову. – Мадемуазель, прошу вас, не сегодня.
Глава четвёртая. Исход
1
Немцы оставили Псков тихо и почти незаметно, разграбив на прощание несколько мясных и хлебных лавок. За ними, бросив свои позиции и нарушив приказ командования об обороне города, отправился конный отряд Булак-Балаховича. Через месяц, в январе 1919 года, командир корпуса полковник фон Неф «за удачные действия при отступлении от Пскова» произвел ротмистра Булак-Балаховича в подполковники. Павловский никак не мог взять в толк, за какие такие заслуги поощряют дезертиров? Балаховцы первыми бежали от наступавших красных войск. Даже чудесное спасение Павловского Булак-Балаховичем от руки истеричной докторши не изменило его неприязненного отношения к этому анархо-партизанскому деятелю.
Две тысячи штыков и чуть больше ста пятидесяти сабель сдерживали натиск войск красных. Приближавшийся гул артиллерийской канонады, двигавшиеся к фронту и ощетинившиеся штыками армейские колонны, метавшиеся по улицам до зубов вооружённые конные, лихорадочное сооружение сапёрами баррикад на перекрёстках основных магистралей – всё вызывало у горожан страх. Город опустел. Лишь дворники очищали брусчатку от каши мокрого снега.
Получив утром приказ занять позиции в районе железнодорожного вокзала, Павловский отправил подпоручика Гуторова с офицерами отдела контрразведки жечь документы военной комендатуры и военно-полевого суда. Регистрационные журналы по учёту офицеров и нижних чинов и документы контрразведки велел сохранить.
Спешившийся эскадрон встретил передовые отряды красных густым ружейно-пулемётным огнём, цепи наступавших залегли, началась долгая перестрелка. Лишь после того, как по вокзалу и прилегающему району ударила артиллерия, Павловский приказал в конном строю отходить вдоль берега Великой к Ольгинскому мосту и занять перед ним оборону.
По мосту уходили поредевшие части корпуса, тянулись тыловые и санитарные обозы, грузовые автомобили, сотни разнородных упряжек горожан со скарбом, тысячи беженцев. Иногда возникала толчея, люди в страхе торопились перейти на западный берег, не пропускали повозки и авто, толкались, кричали, ругались, плакали дети. Павловский выставил у моста пикеты, наладил порядок движения, съездив по зубам нескольким особо наглым возчикам. Его эскадрон занял оборону на баррикадах Торговой площади, у здания городской управы. Когда начало смеркаться, по набережной к мосту прорвался конный отряд красных, рубя шашками всех попадавшихся на пути. На мосту началась паника и давка. Люди смели пикеты, толкали друг друга, стремясь пробиться на другой берег, некоторых сбрасывали через перила в воду. Эскадронные пулемётчики перекрёстным огнём остановили атаку красных кавалеристов, а затем Павловский повёл полуэскадрон с шашками наголо в дерзкую, жестокую контратаку. Разгорячённые, озлобленные офицеры рубили красных без жалости, гнали их до самого вокзала, а затем, собрав коней убитых товарищей и вражеских кавалеристов, вернулись к мосту.
Красные открыли огонь из гаубиц по Торговой площади. Снаряды разнесли баррикады, обороняться стало негде, и Павловский отдал приказ уходить за реку. Красные не стали преследовать противника, они даже не стали переходить через мост, опасаясь, что он заминирован. Они не знали приказа полковника фон Нефа не минировать мост, дабы позволить уйти из города всем, кто пожелает.
Павловский организовал боевое охранение и увёл остатки эскадрона за город, на их старую базу. Выставили караулы, в нетопленных флигелях перевязали раненых, напоили и накормили коней, поужинали, чем Бог послал, и, мертвецки уставшие, повалились спать. Сидя вместе с поручиком Костылёвым у жарко натопленной буржуйки и прихлебывая из оловянной солдатской кружки горький горячий чай, Павловский мысленно крыл на чём свет стоит всех генералов, так и не сумевших за полгода сформировать полнокровный корпус и организовать наступление на красных. Теперь они, русские офицеры, поверившие в идею Белого движения, вновь беспорядочно отступали, но уже не в Россию, а в неприветливую чужбину. Костылёв спросил:
– Что делать-то будем, Сергей Эдуардович? Там, в Латвии, нас ведь никто не ждёт.
Павловский молчал. «Это тебя никто не ждёт, – думал он, – а меня точно ждёт виселица, пуля в лучшем случае». Он впервые испугался за свою судьбу, понимая, что новые власти Латвии наверняка завели на него дело за прошлогодние художества на латгальском хуторе, свидетелей-то остались десятки.
– Будем до конца выполнять приказ и свой долг. – Что он еще мог сказать?
Чрезвычайный комиссар Псковского участка фронта Я. Ф. Фабрициус 26 ноября 1918 года направил председателю Совнаркома В. И. Ленину телеграмму: «Вчера вечером, 25 ноября с. г. в 16 часов 30 минут, доблестными красноармейскими частями Торошинского участка с боя взят Псков. Белогвардейские банды при дружном натиске наших частей разбежались. В городе приступлено к восстановлению советской власти!»