«Сволочь! — расхаживал Моцарт по квартире, размахивая наполовину опустевшей бутылкой. — Я ему жизнь спас…»
Он еще и еще раз проигрывал ситуацию от начала до конца, сомневаясь в целесообразности своего молчания, но в то же время понимая, что едва ли ГУВД выделит ему охрану после того, как он даст показания. Да и какие — описать внешность Террориста?.. Гибель «скорой» не давала ему покоя, убийство — в том, что аварию подстроили, Моцарт не сомневался с самого начала, как только узнал о ней, — требовало отмщения, но именно сейчас, когда он пришел к решимости действовать, бандиты взяли его под контроль, а значит, и Веру, и, возможно, Алоизию, — уж их-то никакая милиция не станет охранять подавно.
Шел двенадцатый час. Моцарт поймал свое отражение в зеркале в прихожей.
«А ведь врешь ты все! — посмотрел в помутневшие глаза с припухшими веками. — Врешь… И об орденах своих не вспоминай — от того военврача, который заканчивал ампутацию ноги рядового Терентьева в горящей палатке, в тебе ничего не осталось!»
Он отставил на трюмо бутылку и вытянул руки. Пальцы дрожали, как осиновый лист на ветру.
Deprendas animi tormentalaventis in aegro
Corpore, deprendas in gaudia; sumit utrumgue.
Jnd habitum facies[1], —
продекламировал из некогда любимого Ювенала, по которому учил латынь задолго до института. — Лицо отражает, а не рожа!.. А душа все-таки существует!..
Был этот пациент бандитом или жертвой, не имело значения: усиленная охрана у его палаты говорила о том, что он был свидетелем, а значит, что-то знал о Графе и его преступлениях, и Граф боялся его. Поэтому и подсунул конверт, поэтому и не расправлялся с беглецом, а как только Моцарт воспользовался деньгами, понял, что заявления в органы не последует, и решил сделать из своего спасителя сообщника.
«А хорош бы я был в милиции, — усмехнулся Моцарт, заводя будильник на полседьмого. — С чистым листом бумаги в конверте в качестве «доказательства»! Так бы они и бросились искать неизвестно кого и неизвестно где! Лежать бы мне сейчас в другом месте — в смирительной рубахе…»
Решение исцелить свидетеля во что бы то ни стало в какой-то мере успокоило его. Речь шла не просто о спасении души, а о спасении жизни: в случае, если этот тяжело раненный пациент умрет, единственным свидетелем останется он сам — Моцарт, а «оставлять свидетелей не в их правилах», как недвусмысленно дал понять Граф.
Девять граммов свинца станут гонораром за такую «услугу»!
Появление Моцарта на работе вызвало любопытные взгляды и расспросы, и было чертовски неловко от необходимости вилять, многозначительно закатывать глаза, прикладывать палец к сомкнутым губам и врать о якобы данной подписке о неразглашении.
— Не был я там, — заглянув в маленькие глазки добродушного Зайцева, вполголоса признался Моцарт, когда все это ему порядком надоело.
Зайцев испуганно замолчал и покосился на дверь.
— А где ты был? — перешел на шепот.
— Нигде. Дома сидел и водку пил.
— Понял, — многозначительно кивнул Зайцев. — Молчок.
— Кто вам звонил?
— Замначтыла генерал Епифанов. Сказал, в срочном порядке, с Минздравом все утрясет… Я сразу понял, ты ведь военврач?.. Ну да ладно, дело такое. Вовремя ты вернулся, Володя. К нам тут четырнадцатого числа раненого привезли…
— Почему не в Склифосовского? — нахмурился Моцарт, ожидавший этого сообщения.
— До Склифосовского не дотянули. Какая-то бандитская разборка тут рядом, на территории керамического завода. Прошили очередью из «АК-74», две пули со смещенным центром. Сам знаешь, как все разворотило: проникающее с выпадением петли кишки и сальника, да и нашли не сразу — с час пролежал. Острая кровопотеря, внутреннее кровотечение, и ко всему понадобилась реклинация: раздробленный перелом позвонков. Ефремов и Шахова симультантные операции в четыре руки делали. Токсическая реакция чудовищная, ночью начались гнойные осложнения, в сознание не приходит. Развивается тахикардия, дважды выводили из клинической…
— Кто он такой?
— Некий Ковалев Юрий Николаевич. Вот его карта, посмотри… По документам — член Консультативного совета по разоружению. Органы очень им интересуются. Вчера полковник Дыбов из МВД дважды приезжал, о его состоянии справлялся; сегодня утром у реанимационной полковник Чадрин из контрразведки к милицейской охране своих чекистов приставил. Нам, похоже, не доверяют: Милованов из Бурденко патронирует.
— Вячеслав Анатольевич?
— Ну да. Он мужик опытный, констатировал нетранспортабельность, а то они его все пытались в госпиталь ФСБ перевезти. Сегодня мы уже в шесть утра по настоянию этого Чадрина консилиум собирали. Очень им нужно, чтобы этот Ковалев заговорил, понимаешь. Нашли абсолютные показания к повторной операции, хотя…
— Что?
— Ну, Володя, сам подумай: пятая степень риска, баллов десять, кому охота?.. Да и смысл?
Моцарт полистал карту, покачал головой.
— Когда операция?
— Ариадна уже готовит нейролептаналгезию. Лена Очарес вторые сутки в реанимационной. Милованов хочет присутствовать лично, будет с минуты на минуту.
— А ножичком поработать ему профессорская репутация мешает? — зло сказал Моцарт, закуривая. — Контролера приставили, так надо понимать?
— Оперировать будет Ефремов. Его больной, пусть и повторно делает он. Но я на тебя рассчитываю, Володя. Стой наготове. Мы с Шаховой поассистируем.
Ничего другого и быть не могло: Моцарт больного не знал. По тому, что было записано пунктуальной Шаховой в карте, степень риска тянула не на десять, а на все одиннадцать баллов.
В кабинет вошел профессор Милованов из ЦВГ им. Бурденко в сопровождении рослого полковника госбезопасности.
— А-а, старина Моцарт! — поприветствовал он приятным баритоном и, протянув руку, подмигнул: — Какую музыку вы предложите нам сегодня?
О столь же странных, сколь и странно результативных операциях Першина под музыку знало уже пол-Москвы. Но никто другой подобное не практиковал: для этого нужно было быть Моцартом.
«Несколько влиятельных людей», — вспомнил он слова, сказанные Графом вчера по телефону. — Кто?..»
Кто же этот незнакомец в черном плаще, который не хочет называть себя, но который так исправно приносит деньги в ожидании заупокойной обедни?
Образ его будоражил воображению и угнетал, мысль о том, что заупокойную он пишет для себя самого, преследовала его неотступно…
— «Реквием», — бросил Моцарт историю болезни на стол и отправился в операционную.
Как никогда долго он оттирал щеткой руки, обрабатывал их сулемой и спиртом, смазывал йодом ногтевые фаланги, все еще надеясь на чудо.
Но чуда не произошло.
На сорок второй минуте сердце Ковалева не выдержало. И ни участие Милованова, ни инициатива Моцарта, которую он сразу же перехватил у Ефремова по общему настоянию, ни даже изобилие уникальных импортных препаратов не смогли его запустить. Терминальная фаза развития перитонита не оставляла надежды уже после резекции; при такой интоксикации и тахикардии раненый и жил-то благодаря титаническим усилиям Ефремова, превзошедшего самого себя. Даже множественные костные отломы позвонков он репозитивировал с особой изобретательностью, но две коварные пули 5,45 так «погуляли» по внутренностям, что пришлось признать правоту Зайцева в нецелесообразности повторной операции.
Милованов сам первым махнул рукой, жест означал отбой, хотя все уже и так понимали — просто дожидались команды профессора, уполномоченного полковниками оживить свидетеля.
Моцарт против обыкновения прошмыгнул мимо военных, дожидавшихся в предоперационной, предоставив Милованову объясняться и отчитываться, утешать и подписывать акт.
Сразу после того, как все разъехались, распив литровую бутылку виски из зайцевских запасов, он подошел к главврачу.
— Мне нужен отпуск, Николай Борисович.
— Что-то не так? — внимательно посмотрел на него Зайцев. — Выглядишь, прямо скажем, не лучшим образом.
— Тяжелых у меня нет. С Толиком и Ниной я договорюсь. На две недели?
Неплохой в прошлом хирург, Зайцев предпочел административную работу и видел ее в том, чтобы содержать персонал в режиме жесточайшей экономии. Педантичный до тошноты, он даже завел особый журнал, куда записывал каждый день все, что происходило в отделении, включая назначения больным, явку и опоздания персонала, часы занятости, адреса пациентов.
— Если только за свой счет, — неуверенно проговорил он, пряча глаза.
Моцарт усмехнулся, взял со стола сигарету «Кент»:
— За свой, за свой, крохобор, — и сел писать заявление.
На скамье в сквере тихо плакала вдова Ковалева.
Моцарт вывел машину с больничного двора. Все его мысли были о неудавшейся операции, и хотя обреченность Ковалева ни у кого не вызывала сомнений, свои действия он оценивал на «единицу».