Умолчал Иван Степанович лишь о вопросе о родителях. А он был первым…
Ответил, что ничего о них не знает. Связи не поддерживал. Они уехали, ничего ему не сказав. И он от них давно отказался. Даже не знает, где они и живы ли?
— А хотели бы узнать? — пытливо заглянул в лицо член комиссии.
— Конечно, — выпалил одним духом.
— В Париже они живут. И теперь… Но возвращаться не собираются. Может, если вы попросите, решатся…
— Нет! Писать им не буду. Поздно. Да и что о себе сообщу, судите сами. Никакой вины за мной, а осужден. Куда я их позову вернуться? На Сахалин — в зону прямиком? Нет. Пусть там остаются. Хоть как-то устроились. Живы. И на том спасибо вам, что сказали мне. А писать не стану. Родительской опеки не надо. Вышел из того возраста.
— Хоть как-то живут? Да они совсем неплохо устроились. И вами интересовались. Запросы присылают…
Иван Степанович ничего не ответил. Счел тему провокационной, скользкой, замкнулся. И тогда его начали расспрашивать о войне…
— Иван Степанович, а если нас в другое место переведут, как говорят, так это куда, как ты думаешь? — тормошил Борис.
— Наверно, на материк увезут. Пока сверят наши показания с теми, что в деле. А там и решат, как дальше быть.
— И долго они разбираться будут? — дергал Абаев за рукав.
— Не дольше отбытого.
— А я думаю, засунут нас подальше, чтоб глаза никому не мозолили.
— Для того комиссии не приезжают. Без них бы обошлось, — осек Самойлов.
Но механик словно сон потерял. Всем надоел с вопросами.
А утром их собрали во дворе. Всех, кого вызывала комиссия. И, ни слова не сказав, погрузили в машину, увезли из зоны, ответив оставшимся в бараке политическим, что их друзей отвезут в Певек, чтоб больше хвосты не поднимали на администрацию зоны.
Но и начальник не знал, куда отправляют эту партию зэков. Машина пришла по распоряжению областного начальства, а оно не докладывает подчиненным о своих намерениях.
Едва за машиной закрылись ворота зоны, зэки, плотнее прижавшись друг к другу, пытались разглядеть через щели брезента, куда их везут. Ведь охрана молчала.
А вскоре они по трапу поднялись на судно. Еще через неделю все двенадцать были доставлены в сибирскую зону, где ожидали своей участи такие же, как и они, — осужденные по политическим преступлениям.
В этой зоне не было воров. Не отбывали здесь наказание и те, кто получил небольшие сроки. Почти у каждого, по приговору, повисло не менее двадцати лет. Большинство отбыли по пять, семь лет. И были уверены, что на волю не выйдут никогда. Не доживут до нее, не дотянут.
Все, как один, обвинялись в тяжких преступлениях перед родиной и народом. Все прошли через подвалы и застенки госбезопасности, через пытки, голод, оскорбления. Все едва выжили. Все отказались признать себя виновными в предъявленном обвинении и суд над собой считали беззаконием и расправой неведомо за что.
Вокруг зоны, словно оберегая ее от посторонних глаз, росли дремучие, непроходимые леса. Говорили, что здесь не ступала нога человека. А зэки — не лучше зверей, потому, мол, не в счет.
Начальство зоны, едва новая партия прибыла, отправила всех к врачу. Осмотр у него прошли обстоятельный, Не то что прежде.
Ивана Степановича врач не отпустил в барак. Сказал тихо:
— Вы мне не нравитесь. Дыхание прерывистое, с хрипами в легких. И потливость весьма характерная. Придется в больнице придержать на время.
Иван Степанович вскоре устал от таблеток и уколов. Вначале попросил о выписке вежливо. А вскоре и потребовал. Но доктор, глянув на него сквозь толстые очки, сказал грустно:
— Вам торопиться нельзя. Анализ подтвердился…
— Какой? — отчего-то дрогнуло сердце у Самойлова.
— Туберкулез. С ним не шутят. И в общий барак отправить вас я не имею права. Там люди. Их здоровье слабое.
— Доктор, это очень серьезно? Неужели далеко зашло и надежд уже нет?
— Надежда всегда есть. И у меня, и у вас. Иначе бы вы не дожили до нынешнего дня.
— Но любой последующий может оказаться последним? — дрогнул голос Самойлова.
— Я всего лишь врач. И вы ко мне попали, к сожалению, очень поздно, — не стал врать человек.
Вечером Иван Степанович впервые заплакал. Не жаль было жизни, в какой все последние годы ничего хорошего не видел. Обидно стало, что даже умрет в тюрьме, как преступник. А если потом его и реабилитируют, кому это будет нужно? Мертвому безразлично, кем назовут его.
«Для чего я жил? Что видел? Может, и впрямь прав был отец, что настырство — привилегия животного. Человек прежде всего обязан думать. На это ему голова дана. А я лишь упрямством жил», — уронил мужик голову на руки.
В эту ночь он долго не мог уснуть. А под утро, когда дрема свалила его, увидел странный сон, да и спал ли он в это время, не мог точно вспомнить.
Увидел, как в дверь палаты вошла бабка Мария. Села напротив, на стул врача, локтями в стол уперлась и смотрит на него — Ивана — так жалостливо, что даже слезы У нее из глаз бегут. Когда же немного успокоилась, сказала тихо:
— Совсем исхворался ты, Ванюшка. На себя не похожий стал. Одни мощи. Точно, как я, когда помирала от
голода. Но ведь ты же не ровня мне. Я в семьдесят лет отошла. Пожить успела. Кое-что, да видела. А ты куда собрался? На что ко мне торопишься? Успеешь. С этим не припозднишься. За доброе слово добром от Бога получишь. Ведь и меня, старую, не обижал. Вместо внука был, когда свои, кровные, помогать и кормить отказались. Ни разу после смерти отца, мужика моего, не наведались. А ведь пятеро их у меня. Только детей. Да внуков целая дюжина. Всех их ты мне заменил. Вот поди и разберись нынче в жизни, кто чужой, кто родной? Не куска хлеба я ждала от них. А слова теплого. Но не дождалась. Видно, не заслужила их памяти. А вот ты меня, единственный в свете, никогда не забывал.
— А мне написали, что умерли вы, баба Мария. Я и поверил, дурак. А вы — живая. Как же нашли меня? Тоже по запросам?
Старушка рассмеялась и ответила тихо:
— Померла я, Ванюшка. Давно уже отмучилась. А перед тобой — душа моя. Она не умирает… И все по тебе я плачу. И Бога за тебя молю. И упросила, — глянула в глаза улыбчиво. — Вольным скоро тебя сделают. Совсем свободным. Но до того от болячки своей избавишься. Завтра сходи к повару, пусть укажет, где он огородик посадил. Это за овчарником. Там накопаешь медведок. Жучки такие имеются. Они — навроде зверя растению. Корни отгрызают. Их набери в банку. Чтоб доверху была ими забита. Потом засуши, растолки в муку и с чаем испей за день. Смотри, сделай, как велю. И не плачь больше. Я за нас двоих все отплакала…
Проснулся Иван Степанович и глазам не верит. Хорошо помнит, что дверь в палату была закрытой наглухо. На крючок. А тут — нараспашку отворена. И в палате никого. И за больничкой ни звука. Никто еще не проснулся…
Встал Самойлов с постели, оделся и прямиком к повару зоны подошел. Мол, покажи свой огород. У того от удивления язык чуть не отнялся. Мол, откуда знаешь о нем?
— Догадался. В баланде, что принесли мне вчера, живой укроп попался. Понял, что ты позаботился, — вспомнил Самойлов.
— А зачем тебе огородик?
— Помочь хочу. Добром за добро…
И, прихватив банку, едва взошло солнце, оба на участок пришли.
Медведок на нем было видимо-невидимо. Крупные, жирные козявки облепили укроп и капусту, объедали корни. Их в считанные минуты литровую банку набрали.
Через три дня сушеных медведок истолок в миске. И, как велела бабка Маша, глотал их ложками, запивая чаем, теплым, сладким. За два дня банку опустошил. Ничего никому не сказал. Повар радовался спасению участка. И не спросил, куда собирается человек деть козявок и как он узнал о них на его огороде.
Врач, заметив через пару дней, что потливость прошла, а температура спала, взял у Самойлова кровь на анализ. И обрадованный в палату прибежал:
— Простите, ошибка вышла. По крови — нет у вас чахотки. И все же для надежности — давайте на рентген…
Но и снимок показал, что легкие здоровы.
Через два дня врач выписал его из больницы, и Иван Степанович пришел в барак, где все политические уже перезнакомились, попривыкли друг к другу.
— Будь осторожен. В бараке стукачи имеются, — сразу предупредил Самойлова Абаев и продолжил: — Вчера троих трамбовали. Потом выкинули. Их администрация «наседками» подкинула, чтоб настроения пронюхивали. Кого фискалы засвечивают, на волю не пускают.
— А кого-нибудь освободили?
— Да. Ведь Сталин умер. Говорят, теперь каждое дело заново изучат. И, если суки не замажут, реабилитируют многих.
— Эх, Борис, от такой сучьей воли дурно воняет. Выйдешь, и нет никаких гарантий, что новый Кешка на голову не свалится, — вздохнул Самойлов.
— На воле стукача за версту видно. Можно и по шее дать. А вот тут и не угадаешь.
— Чего ж ты Кешку не разглядел? Клейма на роже не увидел?