Попытался представить маму – что бы она делала, если бы мы, ее сыновья, загоняли в погреб пленников. Прокляла бы, отреклась и выгнала из дома. А здесь – в порядке вещей. Конечно, в глазах наших тюремщиков – это не мы сидим, а сотни тысяч долларов копошатся в яме. А ради этого можно закрыть глаза… Вот только мама бы не закрыла.
А пока нас продолжает жалеть старуха:
– Что еще принести?
– Чего-нибудь постелить на пол, – прошу я. Пол мокрый от падающих сверху капель. – Солому, старые одеяла.
Расщедрились на два пустых мешка. А семь полных, с мукой, наваливают сверху на крышку. В щель видим, как между мешками вставляют гранату с выдернутой чекой. Господи, детей бы поберегли от случайностей.
Нет, случайность для них – это если сбегут деньги. Эквивалент денег. Мы.
Стелемся. Настроение прыгает: от «держаться» до полной апатии. Белые вязаные шапочки, наш символ освобождения, посерели от подземной грязи. На тельняшке Махмуда стерлись грани между полосками, получилась одна сплошная. Черная.
Все возможное, даже платки для глаз, укладываем на пол. Вынужденная жертва – одно одеяло крепим на «рабице», чтобы не капало на лица. Возимся долго, тщательно, не желая оставлять времени на разговоры. Без пасьянса очевидно: дела плохи. Будь свобода рядом, в село бы не повезли, зачем им риск. И до ноября всего двадцать шесть дней…
– Лучше бы мерзли в землянке, – приходим к общему мнению.
Потом, после плена, финансисты станут подсчитывать расход аванса, который брал в командировку.
– Билет на самолет, конечно…
– Конечно, – кивнул я. – Сгорел в огне чеченской войны.
– Тогда можем посчитать лишь сумму билета в общем вагоне пассажирского поезда, – умоляюще попросит его извинить за вынужденную бюрократию начальник отдела Валерий Федосович. – И за гостиницы…
Разведу руками: не выдавали квитанций в ямах.
– Тогда только квартирные, по четыре пятьсот в сутки, – совсем тихо сообщит финансист и виновато умножит названную цифру на мои 113 дней плена.
Бухгалтерия. Хоть здесь порядок.
Интереснее выйдет в санатории в Рузе, на приеме у стоматолога. Врач включит старинную, времен Тухачевского и Первой Конной, бормашину, дождется, когда она наберет допустимые обороты. Увидев мои сжатые кулаки, посоветует:
– Знаете, здесь рядом деревня Петрищево, где Зоя Космодемьянская попала в плен. Может, сначала туда съездите, проникнетесь, так сказать…
Богата, непредсказуема на сюрпризы жизнь…
И на историю.
«Кому неизвестны хищные, неукротимые нравы чеченцев? Кто не знает, что миролюбивейшие меры, принимаемые русским правительством для усмирения буйств сих мятежников, никогда не имели успеха? Закоренелые в правилах разбоя, они всегда одинаковы. Близкая, неминуемая опасность успокаивает их на время: после опять то же вероломство, то же убийство в недрах своих благодетелей».
Так писал поэт А. Полежаев, сосланный в свое время на Кавказ в качестве рядового.
А вот уже пронизанная горечью реплика генерала Ермолова, сказанная в 1818 году:
«Во всех случаях, где в отношении к ним хотел я быть великодушным, самым наглым образом бывал обманут».
Его современник академик Бутков, известный собиратель материалов по истории Кавказа:
«Чеченцы такой народ, который по зверским своим склонностям никогда не бывает в покое и при всяком удобном случае возобновляет противности тем наглее, что гористые места, ущелья и леса укрывают его и препятствуют так его наказать, как он заслуживает».
А великий Пушкин:
Бегите, русские девицы,
Спешите, красные, домой -
Чеченец ходит за рекой.
Ему вторил в «Колыбельной песне» Михаил Юрьевич Лермонтов:
Злой чечен ползет на берег,
Точит свой кинжал.
Генерал Бриммер, прослуживший на Кавказе всю жизнь и ушедший со сцены в конце эпохи Шамиля, оставил еще более резкие свидетельства:
«Вообще, кумыки народ добрый, не то что соседи их ауховцы и чеченцы. Горцы, эти дети природы, как все… немыслящие люди, принимают всегда доброту за слабость».
Нынешнее поколение чеченцев не сможет упрекнуть русских в том, что наши отношения строились на этих фразах, что вообще они хоть где-либо фигурировали. Их закрыли в фондах, на них наложили негласный запрет, к ним не желали возвращаться. Мы хотели жить в мире.
К сожалению, пришли новые политики, которые посчитали себя умнее всех предыдущих. И стали печататься приведенные выше воспоминания. И вновь возобновились вроде бы забытые ритуальные танцы возмездия. Зарубцевавшуюся с таким трудом рану принялись расковыривать с двух сторон с таким ожесточением, словно не было добрососедства и взаимопонимания двух народов. В итоге доброту русскую вновь восприняли за слабость, а гордость чеченцев – за самоуверенность. И вскоре вслед за словами полетели пули…
– Эй, много хандрим, – тормошит нас Борис. – Давайте разговаривать.
Было бы о чем. Переговорено все, а думать о будущем… О нем не мечтается… Чаще вспоминается прошлое. Но и его трогаем не скопом – это слишком расточительно, а сначала по годам, потом по дням, каким-то отдельным событиям. Так же продолжает вспоминаться и работа: не вся налоговая полиция в целом, а по этажам, по кабинетам и людям. Меня если спасут, то только они. Кем стал и был для них я? Заслужил ли, чтобы рвали нервы, рисковали собой ради моего вызволения?
Считай свои минусы, человек. И не говори, что праведную жизнь хотел начать с будущего понедельника. Расплата идет по цене сегодняшнего дня…
Вечером во дворе вспыхивает электролампочка. Нас тоже подтягивают к цивилизации, выдав керосиновую лампу со стеклом! А на ужин – котлеты! Они лежат тремя большими ломтями поверх гречки, и впервые оцениваем новое убежище не с минусов, а с плюсов.
– Кормежка вроде обещает быть лучше, – пережевываем вместе с котлетами приятное событие.
Но куда девать вечера, ночи? Грусть, рождаемую ими? Зубчики, за которые стекло крепится к лампе, дают тень, как две капли воды похожую на Кремлевскую стену. Боже, Москва! Ведь ни разу не вспомнил о своем городе. Тысячу, бессчетное количество раз проклинал его раньше как политическую клоаку, водоворот всех смут и несчастий. Но Кремлевская стена в чеченском подземелье… Вдруг понимаю, что люблю Москву. Как город она прекрасна, и не вина ее, что в столицах плетутся сети громких интриг. Так во всем мире. А сегодня я признаюсь в любви к ней. И каюсь за все предыдущие обвинения…
Тень отражается и от головы Бориса. Махмуд, разминаясь, бьет ее незаметно ногой. Да еще интересуется, паршивец:
– Товарищ начальник, тебе не больно?
– Нет. А с чего бы?
– Когда еще можно будет вот так запросто своего руководителя, – шофер «пинает» голову Бориса, но кашель скручивает его самого.
Ничья.
Этот подвал нас, конечно, доконает окончательно. Еда не спасет, ежели влажность пропитала всю подстилку, а стоять нельзя, сидеть не на чем. Итог перед глазами – сломанные доски. С каждым днем хуже и отношение: все резко, без слов. Снова начали вспоминать навыки по подготовке вопросов, но на все ухищрения получали однообразный ответ:
– Ничего нет.
И вряд ли будет. Если за три с половиной месяца наши не сумели вытащить, почему должно получиться в эти дни? А каждые прожитые сутки – себе в убыток. Из охраны исчезли Хозяин, Че Гевара, Чика, а оставшийся Младший Брат благосклонностью к нам никогда не отличался.
Мы подходили к краю. Ни в какой лагерь нас, естественно, не сдадут, за спасибо не выпустят, на работах, даже в качестве рабов, использовать побоятся. А зиму мы и сами не выдержим. Да и не планируют они долго возиться с нами. На просьбу о соломе для подстилки новый охранник, подменявший Младшего Брата, угрожающе ухмыльнулся:
– Вам не солому надо давать, а такое устроить, чтоб света белого не взвидели. И вы дождетесь…
Снова возникают мысли о побеге. Осколок зеркала превращается в перископ. Просовываем его в щель, вертим по кругу, тщательно изучаем двор. Отыскиваем калитку, самые низкие места в заборе. Дом окраинный, неподалеку проходит трасса – по ночам слышим шум машин. Если продырявить зеркалом мешки, мука высыплется внутрь и появится возможность поднять крышку. Бежать, конечно, надо ночью, во время грозы, когда от ветра гаснет электричество, а охрана сидит в доме.
И убегать никуда не следует. Калитку открыть, но самим забраться тут же на чердак, переждать первые дни суматохи под носом…
Но опять – что станется с родными?
Ловушка. Бессилие. Планы побега – не больше чем красивая страшноватенькая сказочка.
Не знаю, как мои сокамерники, а начинаю потихоньку готовиться к худшему. Ночью пишу прощальное письмо директору службы Сергею Николаевичу Алмазову. Надежды на то, что записку передадут, никакой, но и не написать не могу. Прощаюсь со всеми на Маросейке, 12, прошу, чтобы не думали, будто пленение произошло по моей безалаберности. Почему-то это подспудно тяготит весь плен, и хочется оправдаться: погоны и честь офицера не пустой звук. И совершенно не безразлично, как меня станут вспоминать.