не очень убедительно отозвался Головня, – но скоро понадобится… Крестьяне не хотят запросто так продукты отдавать. Едва ли не в ноги приходится кланяться, чтобы краюхой хлеба разжиться.
Сняв с плеча холщовую черную котомку, Панас Кияница вытащил из нее небольшую коробку, завернутую в темную просоленную бумагу.
– Их понять можно, своим горбом зарабатывают… Возьми.
– Что это? – недоуменно протянул Головня, забирая сверток.
– Здесь карбованцы, – значительно пояснил соратник. – Не раскрывай, потом посмотришь… Будешь расплачиваться с ними за продукты.
– Деньги, что ли? – удивился Головня.
– Да. Наши деньги, украинские. Скоро по всей Украине ими расплачиваться станем.
– Откуда они?
– Из боевого фонда повстанческой армии. Будете рассчитываться с ними за продукты, за постой. Объясните селянам, пусть берегут их! Как только мы придем к власти, так обменяем карбованцы на настоящие. – Сунув два пальца в верхний карман пиджака, он вытащил из него вчетверо сложенный, аккуратно отрезанный клочок бумаги, изрядно поистертый по самым краям. – Вот глянь, как они выглядят.
Головня аккуратно развернул карбованец.
Купюра, напечатанная на тонкой бумаге, мало походила на серьезный денежный эквивалент. На ней отсутствовали все системы защиты: не было ни водяных знаков, ни номеров, не имелось даже печати, что могло бы усложнить типографский процесс и внушить крестьянину большее доверие. При желании таких «денег» можно напечатать во множестве, для чего достаточно иметь только типографский станок и подходящую краску.
Купюра приравнивалась к десяти карбованцам. С одной стороны банкноты был отпечатан трезубец, раскрашенный в желтый и голубой цвета, а на другой нарисован повстанец с автоматом в руках, одетый в расшитую национальную одежду. С левой стороны денежного знака было написано «Слава Украине», на правой – «Героям Слава».
Головня невольно хмыкнул, подумав о том, что хитроватого крестьянина вряд ли может убедить сомнительная бумага, пусть даже напечатанная типографским способом. Если что и может его заставить расстаться с куском хлеба, так это только запах пороховой гари, исходящий из ствола пистолета, сунутого под самый нос.
– Вижу, не нравятся тебе наши деньги, – угрюмо констатировал Панас, как если бы выносил приговор. – Только сегодня у нас других нет. Пусть привыкают к этим.
Из обычного сотника, каковым Панас Кияница был всего-то три месяца назад, он сделался доверенным лицом краевого старшины, от которого зависели судьбы тысяч повстанцев. Наблюдательный и подозрительный Панас в разговоре с собеседниками не упускал даже малого. Наверняка поведает старшине и о состоявшейся встрече. Поделится собственными ощущениями. Руководство УПА [2] в подчиненных устраивает только слепая вера в самостийную Украину. Сомнений они не признают. Приходилось всякий раз доказывать, что его сознание не претерпело никаких изменений, что он все тот же Свирид Головня, каким когда-то был во время службы в батальоне «Нахтигаль».
В какой-то момент Головня почувствовал, что лицевые мышцы крепко свело, и потребовалось некоторое волевое усилие, чтобы проверить их эластичность в доброжелательной улыбке.
– Лично мне эти деньги нравятся. И слова на купюрах написаны правильные. Только главное, чтобы они понравились хуторянам, у которых мы будем животину с хлебом забирать.
С лица Панаса сошла отталкивающая суровость. Угловатая жесткость как-то размякла, округлилась в добродушии, и он вновь превратился в хуторского сорванца, каковым Головня увидел его впервые пятнадцать лет назад. Сейчас в нем не было ничего от хлопца из леса: ни хвои в волосах, ни паутины на гладко выглаженной рубахе, да и пахло от него не прелым земляным смрадом, а свежим мылом, как если бы он только что вышел из деревенской жаркой бани.
– Скажу тебе так… Многие и карбованцы брать не станут. За самостийную Украину воюем. Без москалей и коммунистов. Хлеб и запросто так отдадут. И на мягкую постелю уложат, и теплым одеялом укроют… Ты карбованец-то в карман припрячь, что же его всем показывать, – посмотрел он вслед двум молоденьким девушкам, шедшим в сопровождении белокурого высокого старшего лейтенанта.
Троица о чем-то оживленно разговаривала, как это бывает со старыми знакомыми, которым всегда есть о чем переговорить.
– Пули на них нет, – процедил сквозь зубы Панас.
Остановив взор на долговязой гибкой фигуре старшего лейтенанта, Головня пообещал:
– Ничего, на всех отольем.
– И еще… Скоро пшеницу собирать. Сеяли мы не для того, чтобы хлеб большевикам достался. Сбор урожая нужно сорвать! Где можно – заминировать поля, где невозможно помешать – сжечь! Активистов и предателей украинского народа убивать! Пусть боятся. Хлеб наш, и никому мы его не отдадим.
– Сделаем, – пообещал Головня.
– В следующий раз встретимся в другом месте. Не нравится мне оно… У тебя в городе какое-то дело? Ты прямо так и рвешься в Станислав… Если появилась зазноба, брось ее! Она в нашем деле только помеха. Нас ничто не должно связывать.
Не дожидаясь ответа, Панас едва кивнул и потопал дальше. Приостановился, пропустив с почтением двух солдат, волочивших за собой пулемет, и свернул за угол.
На Рыночную площадь въехали две грузовые машины с трепыхающимся брезентовым кузовом. На деревянных, поцарапанных осколками бортах был нарисован большой красный крест. Из кабины поспешно выскочил майор медицинской службы – сухощавый, подвижный, какими бывают только в молодости, – и устремился к зданию. Что-то сказал коренастому крепкому старшине, косолапо заторопившемуся следом, и проворно юркнул в приоткрытую дверь.
Свирид Головня не протопал даже два десятка шагов, как майор выскочил наружу и громко, перекрывая топот солдатской колонны, шедшей по улице, сочно прокричал высоким голосом:
– Комнаты освободили. Открывай борта! Выводи раненых.
– Сделаем! – поспешно отозвался старшина.
Привычно и как-то очень прытко он взобрался на колесо грузовика, словно краб на скользкий камень, и стал отпирать борт. Затем скинул металлическую лестницу.
Из глубины кузова на выход потянулись раненые. Их вдруг стало как-то сразу много. Большинство застыли у края грузовика, как перед непреодолимой преградой, образовав перевязанную окровавленную стену, и с надеждой, с какой малое дитя смотрит на сильного родителя, взирали на дюжих санитаров, оказывающих им помощь. Осторожно опираясь на подставленные плечи и руки, опасаясь растерять остаток сил, раненые принялись спускаться на булыжную мостовую.
Невольно приостановившись, Головня посмотрел на едва передвигавшихся, изувеченных войной бойцов. Измученные, исхудалые лица; щеки впалые, заросшие серой густой щетиной. Все героическое оставлено на поле брани. Среди них выделялся долговязый тощий юноша – обнаженный по пояс с перевязанной крест-на-крест грудью, – опиравшийся на крючковатую палку. Их взгляды на какой-то миг пересеклись, и Свирид, ожидавший увидеть в его глазах боль, отчаяние, обреченность, невольно отшатнулся в сторону, распознав в глубине широко распахнутых очей затаенную ненависть. Это были не глаза юноши, а двустволка, направленная в самое сердце. Отказавшись от помощи санитаров, он ступил на дорогу и нетвердой походкой тяжелораненого побрел к отворенной двери. Воевать