— Так не на деле! Должны были отпустить. За баб не судят. Они, лярвы, кого хочешь с панталыку собьют! — захохотали зэки вокруг.
— Не ботайте лишнее! Не бабы тому виной! И в моей судьбе! Сам перебрал. А в этом состоянии я до всего был жадным. До того закайфовался, даже не допер, когда мусор возник. Он мне кричит: «Вставай, козел!» А я, как малахольный, в ответ ему, не оглянувшись, мол, погоди, лапошка, с этой управлюсь и до тебя доберусь…
Зэки громко рассмеялись. Федька поперхнулся чаем, закашлялся до слез.
— Ну, короче, не стал лягавый ждать. Хвать меня за задницу и в конверт. Я в той ходке ума набрался. Когда к шмаре возникал, двери закрывал наглухо. Чтоб ни одна блядь не влезла. Ну, а в последний раз сама фортуна меня накрыла, — вспомнил Архипыч.
— Опять на бабе попух?
— Короче, накрыли мы банк в Ереване. Целых два лимона! Никого не замокрили. Красиво сработали, И под утро к своим чувихам нарисовались. Все как надо шло. А тут по бухой мозги мне заклинило. Дал своей на водяру пачку крапленых башлей. Ереванских. Просрал, что по ним на нас могут выйти. Так и получилось. Кенты на пляж смылись, а я со своей кайфую на хазе! Бухой в жопу! Ну и попух! Сгребли меня теплого из постели. И сразу в камеру. Вломили, чтоб протрезвел и раскололся, — с кем банк брал. Я допер, что лажанулся. И хотя родными жевалками в парашу просирался, про кентов — ни звука. Трясли меня с неделю. Все без понту. Трехнул, что сам банк обчистил. И на том все. Меня — в Ереван, на следственный эксперимент. Я и глазом не повел. Все, как по нотам, изобразил. Меня за это к «вышке»… — вздохнул Архипыч грустно и, опустив голову, продолжил: — Все дело в две недели прокрутили. Вместе с приговором. Натянули на меня полосатую робу смертника и в отдельную камеру впихнули. До поезда, который меня на расстрел повезет. В Армении сами того не делали. Ну, а торопились закончить это дело, потому что оно было на контроле в Москве. Скорее от него отмылиться хотели. И от меня… Поторопились сбагрить. Привезли на Украину. Сдали в тюрьму. И только охранник пожалел: мол, жаль такого губить. Но куда деваться? Уж слишком большую сумму спер у государства! Во дурень! Ведь не с его кармана! А государство этих денег себе за пять минут напечатает! И к тому ж… Никого не удивило, как это я один с мешком денег сумел бы с водосточной трубы слезть. Эти купюры больше меня весили. Их одному не спереть. Да и кто сумел бы за десяток дней два «лимона» просрать. Да такого навара целой «малине» хватило бы надолго. Они ж поверили, что я один сумел управиться. И отправили дело в Москву, меня «под вышку», сами успокоились. А я кантуюсь в камере один, как жмур. И так мне горько, что влип, ровно лидер на поверке. Сколько девок на воле осталось! Ни одна уж ко мне не возникнет. Не узнают, где я и что со мной — родители. Впервой жаль себя стало.
И гадко, что жил непутево. Решил, если Бог подарит чудо и я жить останусь, навсегда завяжу с фартовыми. Дал я себе это слово и вдруг слышу, двери открывают в мою камеру. И молодой охранник, тот, что пожалел, говорит, вздыхая: «Со всеми простился? Очистился? Ну, а теперь пошли! Может, на небе тебя пожалеют…» И указывает, чтоб вперед шел. Тут второй присоединился — путь указать. Я средь них иду, трясусь каждой шерстинкой. То в холод, то в жар швыряет. Ходули еле волоку. Будто на горб мне не два, а сотню «лимонов» взвалили и все не мои. Зенки не видят. Мокрота по мурлу, как у бабы, бежит! Страшно стало. Внутри все заледенело, будто голиком на Колыму возник. Опустил кентель, как последний фраер.
«Передохни!» — слышу за спиной. Я оглянулся. Охранник на небо показывает: «Взгляни в последний раз!» Мне не до того. Отмахнулся. Пошел за первым охранником. Тот в бункер завел. Там мне на тыкву мешок нацепили. Наручники сняли. И повели к стене. Охрана не пошла. Вижу: со мной трое мужиков хиляют. Один в маске. Двое в халатах. И говорят мне: «Стой! Лицом к стене повернись!»
Я вижу, деваться некуда. И только повернулся к стене, услышал, как звенькнул отжатый курок. Вдохнул в себя воздуха побольше, — другого нечего стало с собой взять, и вдруг слышу шум, топот, крики. До меня долетело одно слова: «Отставить!»
— Уж потом узнал: Москва отменила смертную казнь мне. Заменила сроком. В доле секунды от смерти спасла. Вытащила из могилы. Конечно, не в ней дело. Бог увидел, услышал слово мое. И отодвинул смерть. Жизнь дал. Уж какая она ни на есть, а все ж дышу. С того дня в Господа уверовал. Отказался от воровства, кентов, «малин». Уже отсюда им вякнул, что хиляю в откол навсегда. И если какая падла вздумает взять на гоп-стоп, пусть на себя пеняет. Отказался от «грева», от доли в общаке. От всего, что держало в прошлом. Заново дышать стану. К родителям возникну. Они живы. Я запросы сделал. Ничего пока им не пишу. Зачем? Обрадовать, что жив? И тут же огорчить, что вором стал? Уж лучше свободным прийти. За все сразу испросить прощения. Уж если Господь простил меня, родители и подавно должны понять.
Федька невольно кивнул головой: родители всегда понимают своих детей, видно, оттого живут мало…
Мужики еще долго говорили о своем. И вдруг Архипыч позвал Федьку:
— Завтра у тебя день рожденья! Уж не обессудь. Не на воле мы! Потому возможности ограничены. А вот возьми от меня. — Он достал из-под подушки завернутый в бумагу деревянный крестик, сделанный с большим старанием.
В этот подарок Архипыч вложил все свое умение и сердце; поцеловав крест потрескавшимися губами, бережно вложил его в Федькины ладони.
— Пусть не оставит тебя ни в горе, ни в радости. Да пребудет Господь с тобой всегда!
Федька он неожиданности забыл, что надо делать в таких случаях. И, не поблагодарив, растерянно пошел к своей шконке, держа в ладонях крест, как свою жизнь, как последнюю надежду…
В эту ночь продуло Федьку сквозняком, прямо на шконке. К полуночи он кашлял так, что мужики просыпались. А утром почувствовал жар.
Архипыч, глянув на Федьку, оставил его дневалить в бараке и попросил врача осмотреть. Тот заявился сразу после завтрака, сделал уколы, велел выпить несколько таблеток и, уложив в постель, укрыл несколькими одеялами. Не велел вставать до обеда.
Дежурный в больничке зэк принес в барак Федьке микстуры и сказал, что привезли в зону почту. К вечеру все получат письма и посылки.
Федька отмахнулся. Писем ему писать было некому. А «грев» уже давным-давно не присылал Казбек. Забыл иль сам попался. Может, надоело помнить о Федьке. Могла и милиция тряхнуть общак.
Федька давно уже не обижался на короткую память «малины». Ничего не ждал для себя с почтой и был равнодушен к приходу почтовой машины.
На воле о нем забыли все. Выходит, не стоил памяти. Ничьей. Впустую жил, — отмахнулся мужик и в этот раз, отвернулся спиной к двери.
Врач делал ему уколы целый день. И к вечеру полегчало. Он уснул. Не слышал, как вернулась с работы бригада, как ему принесли из столовой ужин. Но не стали будить. Пожалели. И все ж:
— Эй, Федька! Бобров! Тебе письмо, — крикнул кто-то из зэков, разбиравших на столе почту.
Федька не поверил. Решил, что его разыгрывают. Разозлился: мол, нашли время для шуток — и влез под одеяло с головой.
— Тебе письмо! — услышал снова.
— От лягавого дяди и от старой бляди! — огрызнулся на человека у шконки, даже не глянув на руки его, протягивавшие письмо.
— Да возьми ты его! — рявкнул потерявший терпенье бригадир.
Федька, увидев конверт, попытался прочесть обратный адрес, но не смог в темноте разобрать буквы.
Почерк на конверте не разобрал. Вскрыл письмо. Начал читать.
«Не удивляйся, Федор. Да, это я, твой давний сосед по шконке! Может, помнишь меня? Хотя сколько соседей сменилось за прошедшие годы, всех в голове и памяти не удержать. Мудрено самому уцелеть и выжить. Но ты устоишь. В том я уверен. Ну, а чтобы не терялся в догадках, кто тебя тревожит, напоминаю, — муж Ольги. Той самой, которая первой любовью твоей была. Теперь вспомнил меня? Ну, то-то же! Хотя напоминать о себе вряд ли стоило. И все же…
Вот уж год прошел с того дня, как я остался вдовцом. Сравняла нас с тобою судьба и человечья злоба. Нет Ольги! Убили ее твои кенты! Свели счеты, как выяснилось на суде. Двое мордоворотов! Оба получили расстрел. Но меня это не радует.
Я не настаивал на таком наказании и не просил его. Мою потерю не восполнить местью. Возможно, ты обрадуешься тому, что из-за тебя осталась сиротою наша дочь.
Я не писал тебе о том сразу: не хотел сказать лишнего и обидеть больше, чем обидела сама судьба. А вдруг ты любил ее? Тогда знай, что и этого не стало. И ее отняли фартовые. Вышли на Ольгу, как на зверя, с ножами и наганами. Изуродовали, искромсали всю. Разве это люди?
Я по роду своей работы вскрываю дела расхитителей, воров, короче говоря, и мне грозили расправой. Но не рискнули пойти дальше слов. Потому, что я — мужик, сумел бы за себя постоять. И тогда решили отыграться на жене. На женщине! И это — фартовые! Это вы кичитесь своими законами, честью, достоинством? Чего все это стоит? Вы — рыцари подворотни! Никчемные, безмозглые существа, которым нужно стыдиться своих жизней, самих себя. Вы — зло, а значит, не имеете права жить среди нормальных людей.