— Ксюшка! Ты все же приехала?! Ну, спасибо тебе! — взял ее за руки, заглянул в глаза улыбчиво, светло.
Сколько тепла и радости светилось в его глазах! Он радовался ей не так, как радуются потаскушке, он встретил, как друга, как любимую… А может, ошиблась и показались ей те искры в глазах, мелькавшие озорными огоньками, яркими звездочками, загоравшимися из самой души.
Они сидели перед открытой дверцей топки у горящей печки, прямо на полу. Он укрыл ее плечи пледом и долго рассказывал, как в студенчестве подрабатывал летом у лесорубов в глухой сибирской тайге.
Петр Иванович был прекрасным рассказчиком:
— Знаешь, я первое время не мог спать ночами. Все боялся чего- то. От каждого звука, шороха сразу подскакивал. Надо мною мужики смеяться стали. И все шутили, что я медведя по стойке смирно встречу. Но где там до мишки, ежа испугался, когда тот из куста выскочил, не стерпел оскорбления мочой. Я же — в палатку с воем! Мужики как увидели, кого испугался, от смеха мокрыми были. А в конце лета случилась оказия. Полез за малиной один из лесорубов, полакомиться вздумал. Там и медведь пасся. Нос к носу встретились. Зверюга сразу на дыбы. Вмиг подмял мужика. Я и сам не знаю, как это случилось! Топор у меня в руках был. Вот и бросился на медведя… Один раз топором его огрел. Оказалось — удачно. Добавлять не пришлось. Враз рухнул мордой на землю. На том конец ему пришел. Лесорубы на помощь припоздали. Им осталось вытащить мужика из-под медведя. Слава Богу, тот лишь испугом отделался. С тех пор надо мной уже не подтрунивали, хотя я не изменился. И до самого последнего дня боялся и не любил тайгу. Просто в экстремальной ситуации не растерялся. А может, именно со страху, от злости медведя убил, выместив на бедолаге все отношение к тай
ге! Мужики звали меня приезжать к ним каждый год на каникулы. Да куда там! Каждому свое… Лишь потом понял, что не я тайгу, она меня не признала. И выдавила из своей глуши навсегда. Ее, как женщину, любить надо. Без взаимности у тайги ничего не получишь…
Оксанка и теперь не могла понять, к чему рассказал он ей об этом случае? Почему так долго ждал ее ответа?
Женщина складывает в мешок старую обувь, потрепанную одежду. Собирается вынести в мусоропровод. Едва взялась за ручку двери, отпрянула в испуге от неожиданности, кто-то резко позвонил в дверь.
Оксана заглянула в глазок. На площадке темно. Кто-то выключил свет. А может, его вовсе не зажигали?
— Кто? — спросила, дрогнув голосом.
— Это я! — услышала в ответ знакомый голос и, рванув цепочку, торопливо щелкнула ключом.
— Ну, здравствуй, зазноба! — потянулись к Оксанке обветренные руки.
— Входи! Петька! Я так ждала тебя!
Он ступил через порог, пропахший снегом и холодом. Закрыл двери. И сняв с себя куртку, повесил на вешалку, туда, где обычно висела отцовская шинель.
— Своих навестил. У них все хорошо. Не стал задерживаться. Вернулся побыстрее. Оказалось, кстати. Меня ждут? — глянул в глаза женщине.
— Конечно! Прости, что не предупредила. Решила сама порвать с прошлым. Не было его. Только ты! Один у меня! И радость моя, и печаль. Не надо так жестоко наказывать. Ведь я люблю тебя!
— Не упрекай, Ксюша! Не ревнуют к тем, кого не любят, к кому безразличны! И только дорогих огорчают и радуют! Верой и сомнением. Но дело не в словах. Жизнь, как тайга. В ней не только зверье, буреломы да завалы, случается встретить и цветы…
Так Юльку назвал Егор за несносный норов девки. Упрямая, вспыльчивая, она, как искра, бегала по дому. И всюду отмечалась опрокинутым ведром, разбитой чашкой, перевернутым стулом, либо бранью, брошенной ей вслед.
Суетлива, непоседлива, она как хулиганистый мальчишка часто огрызалась, никому не помогала, никого не признавала, ни с кем не делилась и не говорила по душам, любила язвить, подначивать, обзывать.
Недаром Егор не любил есть с нею за одним столом, считая Юльку сущим наказанием.
В доме укрепилось поверье, если кто-то увидит утром Юльку в коридоре, тому не повезет весь этот день. Именно оттого мимо дверей ее комнаты не проходили, а проскакивали на рысях, чтоб ненароком не столкнуться с паскудницей.
Ее считали инфекцией всех недоразумений, ссор и сплетен. Ее много раз пытались побить. Но Юлька хорошо умела защищаться. И, несмотря на хилое сложение, дралась, как мужик. Не цепляясь в волосы, не царапаясь по-бабьи, била в морду кулаками, костлявыми, не по-бабьи сильными.
Она не терпела высокомерных поучений, моралей, советов. Не прощала никому превосходства. Никого и в грош не ставила. Никого, кроме себя, не любила. А потому дерзила напропалую каждому, кроме Серафимы. Ее она щадила из-за возраста.
Как держала себя с клиентами, того никто не знал. Лишь изредка с ее же слов понимали бабы, что никому спуску не дает, гонорит- ся, держится грубо.
И все же клиентов у нее хватало. Она редко ночевала дома. Ей часто звонили, и она уходила среди дня. Куда? Юлька никому не отчитывалась.
Паскудница не только держалась, а и одевалась вызывающе. Облезлые джинсовые брюки или шорты, провонявшие всеми клиентами. Ярко-красная майка, не доходившая до пояса, туфли цвета детской неожиданности на толстом, грубом каблуке и ядови- то-зеленая косынка на шее, какую Егор назвал удавкой и обещал, если поймает паскудницу, на этой косынке подвесит на гвозде. Но… Попробуй ее поймать, такая не только руки откусить сможет.
Юлька — самая взбалмошная из всех баб — больше всего дорожила своею независимостью. Но и у нее была слабина. О ней знала лишь Серафима. Юлька очень любила, когда ее хвалили. Никому из обитателей дома, кроме старухи, в голову не пришло ни разу похвалить Юльку. Но Серафима находила повод и умело играла на этой струне. Она называла Юльку искоркой, звездочкой, та так хотела и впрямь стать чей-то звездой, мечтала, верила, млела.
— Сбегай за хлебом, моя ты пушинка! — просила Серафима Юльку.
Та мигом выскакивала из дома, приволакивая через пяток минут полную сетку хлеба.
— Спасибо тебе, козочка моя!
— Облезлая! — добавлял Егор, глянув на Юльку исподлобья.
Та в долгу не оставалась. Поливала Егора такими словами, что
мужик, прошедший сахалинскую зону, выскакивал из кухни, плюясь, и целыми неделями не смотрел на себя в зеркало.
Серафима не вмешивалась в эти перебранки, ждала, когда Юлька закурит, победно оседлав стул, потом подходила.
— Успокойся, девочка моя! Не сердись! Он больной человек! Трудно ему свыкнуться, что не может сам прокормить семью. Нет возможности заработать. Вот и срывается. Не со зла! От безысходности, от бессилия. Не серчай! Ты умная! Сердцем пойми и его беду!
— гладила морщинистой рукой голову, плечи Юльки. Та быстро успокаивалась, оттаивала.
Серафима единственная в доме знала о прошлом девки. С другими не откровенничала, доверилась бабке. Та жалела ее неприкаянность, сглаживала резкость, грубость. И Юлька согревалась душой рядом с этой женщиной, чужой, но чуткой.
— Эх, была бы у меня такая мать, как вы! — вырвалось однажды у Юльки. И Серафима спросила:
— Куда же твоя подевалась?
— Не знаю ее! Бросила! Оставила в роддоме. Отказалась. Ни имени, ни адреса не оставила. Будто высрала!
— Может, беда у нее стряслась?
— Какая там беда? Небось, нагуляла?
— Тогда аборт сделала бы! Их, милая, враз после войны разрешили! А коли губить тебя не стала, думала родить! — говорила Серафима и добавляла: — Гуляющие не вынашивают детей, выковыривают враз. Твоя для жизни тебя носила. А может, несчастье помешало домой забрать?
— Могла взять из дома малютки или из детского дома уже подросшую. Так ни разу не навестила, не объявилась. А несчастье не длится всю жизнь…
— Может, не жива она? — тихо вставляла Серафима.
— Таким лучше не появляться на свет. Конечно, я не одна такая! Нас много было в детдоме! При живых родителях сиротами стали. Без войны, без голодухи, без несчастий! Иных забирали в чужие семьи. Усыновляли, удочеряли. Короче, кому-то везло! Выбирали красивых детей. Чтобы ими похвастать можно было, как игрушкой. Из меня кукла не получилась. Дважды пытались воспиталки спихнуть из детдома, не обломилось им избавиться.
— А за что?
— Дралась со всеми! Как собака грызлась! Никому себя в обиду не давала! Однажды воспитка наша закрыла меня в кладовке за то, что пацана избила. Я в окно вылезла. Выбила стекло. И осколки ей в постель сунула. Чтоб на своей сраке прочувствовала, каково было из окна вылезать. Тогда она здорово порезалась. Ох и вопила! Меня за это в темный чулан сунули. Она и сторожила. Пять дней продержали на хлебе и воде. Ждали, когда поумнею и попрошу прощения! Вот им всем! — отмерила по локоть Юлька. — Ни хрена они не дождались. А я, когда выпустили, кусок колючей проволоки в подушку воспиталке сунула. А сторожихе дохлую крысу в каст