Бой не стихал до ночи. Когда стемнело, солдаты отрыли на склоне сопки яму для командира роты, застелили ее плащ-палатками. Расставили посты. Ротный все время жаловался на адскую головную боль. Мы оба скрючились в яме, поджав колени к животам, и так лежали всю ночь.
Под нами, в низине, еще продолжалась стрельба. Красные трассеры вили гигантскую паутину над кишлаком Доши. Радиостанция работала на прием, и в эфире сквозь треск помех звучал разъяренный голос начальника штаба дивизии: «Вот так из-за вас погибают люди… Вы ответите… Ищите с ними связь, высылайте поисковую группу!» Его абонента почти не было слышно, он пытался оправдываться, но начальник штаба даже не слушал его. Пропало четверо солдат, которые понесли к технике своего товарища, раненного в живот. У них была маленькая радиостанция, но на позывные группа не отвечала. Никто не знал, где они, что с ними. «Почему вы разрешили им спуститься в «зеленку»? – кричал в эфире начальник штаба. – Почему они не пошли сверху по блокам?» – «…они не прошли бы, только… давал приказа спускаться… – едва пробивался ответ. – Солдат тяжело… по блокам они… его живым… в сто раз безопаснее…»
Под утро в районе стихло, но ненадолго. Когда взошло солнце, над нами появились «вертушки». Они, а затем и артиллерия, густо сыпали бомбы и снаряды на ту сопку, с которой вчера обстреляли нашу роту. Мы снова обнимались с землей, накрывали головы бушлатами, рюкзаками, просто ладонями, потому что горячие рваные осколки долетали до нас. Это была уже бессмысленная огневая атака, потому что душманы за ночь ушли далеко-далеко от этой сопки, оставив после себя обложенные булыжниками огневые позиции да россыпи остывших гильз.
Потом нам стало известно о четырех пропавших солдатах. Только под утро они вышли на позиции артиллеристов, волоча за собой двух ишаков. К ним были подвязаны самодельные носилки, на которых лежал уже отмучившийся солдат. Он умер ночью, и искусственное дыхание, которое делали ему товарищи, ненадолго продлило его жизнь.
Солнце обжигало округлые сопки, и нигде не было тенечка, чтобы спрятаться от его слепящей белизны. Наш пулеметчик лежал на позиции лицом в траве. Все подумали, что его убило, потому что солдат не реагировал на окрик. Оказывается, он заснул под обстрелом. Сержант приподнял голову пулеметчика за волосы и наотмашь ударил его по лицу. Порохняк отвернулся, сделав вид, что не видит. Война и приученные к ней сержанты диктовали сейчас свои порядки.
Трое солдат принесли из долины воду в пластмассовых флягах. Мы с ротным пили последними, вливали в себя теплую, отдающую болотом арычную воду, и мысли о гепатите и тифе казались смешными.
Недалеко от нас, на прогалине, где вчера душманские пулеметы заставили залечь роту, афганские «сарбозы» подвешивали на палках овцу, распарывали штык-ножами ее брюхо, вываливали синие внутренности, сдирали кожу, хватаясь за желтую шерсть. Труп раскачивался на шесте, будто животное еще дергалось от боли.
Порохняк вскрыл последнюю банку рисовой каши с мясом. Я не стал есть.
Мы думали, что «вертушки» сбросят нам воду и продовольствие. Ротный все утро бегал по склону с патроном красного дыма в руке. «Ми-24» проносились над нашими головами в каких-нибудь десяти метрах, но ничего не сбрасывали. Спасибо, что хоть не отбомбились по нас.
Эфир молчал. Штаб долго принимал решение. Мы мечтали только о том, чтобы дали отбой.
Отбой дали, и к вечеру мы спустились к реке. Люди мылись, согревали чай на чадящих соляркой пустых цинках из-под патронов, спали, повалившись друг на друга у катков боевых машин. Офицеры вытаскивали из своих сумок замусоленную снедь, откуда-то появились полиэтиленовые пакеты с вонючим, мутным шаропом – афганской самогонкой, кто-то считал и расставлял на газете эмалированные кружки. Было спокойно, устало-удовлетворенно, по-фронтовому весело. И сыпались за импровизированным столом истории одна невероятнее другой, и ржали, гоготали небритые дядьки в тельняшках, и кого-то бросали в реку прямо в одежде… А потом третий раз нацедили в кружки из дырочки в кульке, замолчали, притихли, посуровели. И по очереди стали называть фамилии – две украинские, русскую и узбекскую. И поднялись на ноги ротные, взводные, корректировщики, наводчики, замполиты. И, не чокаясь, шарахнули по глотку вонючей афганской водки. Покурили молча, поглазели на темнеющие тихие горы, разобрали кружки, ложки, ножи и пошли по ротам, взводам.
Я спал в БМП, на месте механика-водителя. По-моему, никогда в жизни я не спал так крепко и сладко.
А с утра колонна выстроилась на шоссе и с восходом солнца стала ввинчиваться в горы. Нам предстояло пройти печально известный перевал Саланг. За несколько часов мимо нас проплыли все времена года. Теплая весна сменилась дождливой осенью, и шум стремительной ледяной реки заглушал натужный рев машин. А на перевале мокрый, с ветром, снег заметал колею, на бетонных перекрытиях – желтая от выхлопных газов наледь, рваные низкие тучи над заснеженными скалами.
Высшая отметка перевала – тоннель, вырубленный в теле скалы. Из-за сильной загазованности в нем трудно дышать, слезятся глаза, а воздух, небо и горы из тоннеля кажутся ядовито-желтыми.
Вниз по южному спуску колонна катится быстро, со свистом рассекая теплеющий с каждой минутой воздух. Незаметно исчезают серые пятна снежных заносов – сначала с дороги, потом с обочин, канавок, щелей в скалах. Появляются горные кишлаки – сложенные из булыжников домики, как ласточкины гнезда, лепятся к скалам один над другим. Крыша одного – фундамент для другого. Очень много здесь сожженной, искореженной, изуродованной военной техники, а на скалах – огромные пятна копоти.
Вдоль отвесной стены, запрудив всю проезжую часть дороги, вытянулся длинный караван афганских «наливников». За изгибом дороги чадил горящий бензопровод, а с гор раздавались хлопки выстрелов. Поселок Джабаль-ус-Сирадж. Про этот кишлак у офицеров в ходу шутка: «Джабаля не помню, а вот усерадж был точно!»
В голову колонны выехали танки и зенитные самоходки. Они задевали борта грузовиков, кабины «наливников», протискиваясь вперед; со звоном лопалось стекло в кабинах афганских грузовиков, трещала обшивка. Потом дали команду к движению, и началось…
По нас стреляли сверху, с обеих сторон. Колонна купалась в свинцовом душе. Ротный все время кричал, я не помню что. Он кричал, будто разучился говорить нормальным голосом. Солдат-пулеметчик Тетка дрожал вместе с мощным ДШК, стрелял не целясь, поливая красные камни над нами, разбивая в щебень гранитные зубы Саланга. Бородатый корректировщик Коля лежал на рифленом передке БМП лицом к небу и, приставив приклад автомата к груди, строчил частыми очередями. Пули цокали по броне. Черная фара на башне в минуту превратилась в дуршлаг. У пулеметчика кончились патроны, он несколько раз попросил меня достать из люка новую коробку, но я не сразу понял его. БМП встала. Где-то совсем рядом с нами бил ДШК.
– Почему стоишь?! – орал в ларинги ротный механику-водителю. На броне корчились солдаты. БМП стояла. – Вперед! Вперед! Почему стоишь?!
Он не видел, что почти все солдаты спрыгнули на землю и встали за горячим боком машины. Они не хотели, чтобы их расстреливали. Они были молоды и хотели жить.
Все должно было кончиться быстро, в одно мгновение.
Но не кончалось, не кончалось!
Рядом горел бензин, полыхал кузов подбитой «летучки». Под бетонной аркой стоял опустевший бэтээр с пробитыми шинами, с распахнутыми люками, похожими на рыбьи плавники.
Был солнечный воскресный день семнадцатого апреля тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года. Это был день рождения моей мамы.
* * *
Там, в Джабале, то ли по вине наших командиров, которые руководили операцией, то ли по причине отчаянной злости и военной силы моджахедов, полегло огромное количество наших солдат и офицеров. Трупы и раненых челночно перебрасывали на нескольких «вертушках» в баграмский военный госпиталь.
Я сопровождал порванных, продырявленных, обалдевших от крови ребят из ада в чистилище. Солдат, которому я дал свою кровь на операционном столе, все же умер, не приходя в сознание. Я грохнулся на пол, и меня откачивали нашатырем.
Тот солдат не мог выжить. Ему пробило череп. Когда его внесли в приемную, он был весь в бурой крови – куртка, брюки, даже носилки. Нет ничего страшнее, чем носилки, насквозь пропитанные кровью.
И моя еще теплая кровь умерла вместе с тем солдатом. Значит, и я немножко умер… Не знаю, как его звали, откуда он был родом.
Я сидел на лавочке у приемного отделения, а носилки все таскали и таскали. Солдат-фельдшер у входа громко объявлял:
– Осколочное ранение в полость живота! Тяжелый!
Казалось, что сказочный придворный объявляет о прибытии на бал очередного гостя:
– Король Датский!
– Пулевое ранение в шею!
– Принц Голландский!