Простите, бабы, за письмо долгое, как зима в вашей деревне. Но и она не вечна. Пусть свобода повернется ко всем лицом улыбчивым, весенним. Извиняйте меня, коль что не так было. Я за все наказана. Своим горем. Вы меня поймете, как трудно жить в своей семье, ставшей чужой».
Русалка, читая письмо вслух, не раз пожалела Татьяну, сказав свое:
— Век одна проживу, чем под старость горе хлебать…
Радовались бабы за старуху. И желали ей, пусть под закат, пожить в радости.
Тонька тоже получала письма из дома. Их она читала на коровнике. Когда из первого узнала о смерти бабки, руки опустились. Почернела с лица. Все опостылело. Она стала раздражительной, злой. И Зинка ее узнавать перестала. Боялась девку.
Но постепенно растормошили ее бабы. И однажды, выревевшись в подушку с воем и болью, поделилась горем с женщинами. Скрывать особо было нечего.
— Жалко бабку. Но она свое прожила лучше, чем тебе доводится. Дай Бог тебе столько прожить! У нее хоть радость была. Выпадет ли хоть капля на нашу долю? — посочувствовала Надька, подав кружку воды.
— Дура! Что еще о ней скажешь? О себе, своем будущем подумала бы. А она по бабке сопли распустила. Поднимешь ее этим? Кончай ныть, шмакодявка! Надоело! — злилась Русалка. И добавила хмуро: — Бабка твоя — в доме умерла, как человек. А мою мать с квартиры выгнала хозяйка, едва меня забрали. В подвалах и сараях жила. Целый год. Пока в больницу не попала. Уже полтора года там лежит парализованная. А ей и полсотни лет нету…
— А почему у вас своего жилья нет? — изумилась Надька.
— Было. Еще какое! Целый замок из пяти комнат. Да отца нашего забрали. Расстреляли через неделю, даже не сказав за что. И нас с матерью взашей выгнали. На улицу. В ночных рубашках. Мать хотела под трамвай броситься. Со стыда и горя. Я помешала. Увела в подвал нашего дома. Сама — на панель. Сняла комнату. Мать в нее привела. Она ничего не знала. Говорила ей, что на часовой завод устроилась. А ночами работаю, потому что в третью смену больше платят. Потом один хахаль в газетный киоск устроил. Начала я в две смены вкалывать, чтоб хоть на дом свой скопить. Пусть плохонький, но наш, кровный. Уже присмотрела я, да помешал старик. Донес, суда надо мной потребовал. Хотел, гад, политику приклеить. Но просчитался. Я к тому времени со многими переспала. Знали, чем дышу. Чем занимаюсь. Все, кроме матери. Ее я от этих слухов берегла. А хозяйка бывшая все сказала, лярва. И свалилась мать. Теперь уж не скоро поднимется…
— А отца за что расстреляли?
— За то, что за границей по работе бывал. И к нему оттуда приезжали нередко. На день рожденья машину подарили. Красивую. Ее, как слышала, в вину поставили. Что продался.
— Кем работал он?
— Физиком был. Больше о нем ничего не знаю. Он скучно жил. Не по-моему. Я, когда вернусь, свое не упущу. Куплю дом, заберу мать. И пойду в закройщицы.
Шить буду, — мечтала Русалка.
— Отчего ж не на панель? Там пока не все потеряно, больше заработаешь, — усмехалась Ритка.
— На панель я вынужденно пошла. Выбора не было. По молодой глупости. Теперь, хана! Завязала я свою транду на бантик. Уж если развяжу, то за хороший куш иль услугу. Только так.
— А замуж разве не выйдешь?
— Нет! Я мужиков навидалась. Все — говно! Обмусолят в минуту за четвертной. А пересудов — на век. Иной же кобель даст червонец, а потом еще сдачи требует. Мне ж после него в бане целый день отмываться. Пошлешь такого в жопу — с кулаками к роже лезет. Ах, унизили мужчину! Мать его — суку облезлую! Да если с него портки снять, глянуть, смешно станет. Где мужичьему быть полагается, один окурок остался! А туда ж, свинота, про достоинство вспомнил, черт лысый!
Тонька краснела, слушая такие откровения. А Лидка, заметив, будто назло, в азарт входила:
— Вот один у меня был! Вот это да! Стою я около киоска своего. Закрыть пришло время. А он сзади подошел. Цап меня за жопу. И рот лапой закрывает. Изнасиловать хотел. Я его сама ссильничала. Всю ночь мотала. Покуда он не выдохся вконец. И говорю: повременку иль аккордно с премией выплатишь, чтоб я тебя мусорам не засветила? Он все из себя вытряс. Пачками платил. Фартовый оказался. Настоящий кобель. И в расчете, и в другом. Вот бы мне с ним еще повидаться разок, когда выйду! — мечтала Русалка.
— Говоришь, что изнасиловать тебя хотел он, а сама встретиться с ним хочешь. А как тогда понять тебя, что решила завязать с панелью? — спросила Тонька.
— Во дура! Я ж на панель ходила не ради кайфа, а для навара. Иль не поняла? Он мне заплатил столько, как я за год получала. Потому не грех повторить тy ночь. Один раз. Ну, а насчет изнасилованья, так я сама не промах. Тот мужик меня до гроба станет помнить. Не зря ж, уходя, говорил, что век с такой лафовой шмарой не виделся. Смаком, цимесом называл. И все это в вонючей казарме пропадает. Без дела, без заработка. Застоялась я тут. Ржаветь начинаю. На волю пора. Надо хахалей прежних тряхнуть, чтоб позаботились. Не то уж три амнистии мимо проскочили. Неужель на воле никто по мне не скучает? — задумалась Русалка, присев к столу, уронила голову на сжатые кулаки.
Рыжие кудри разметались по плечам солнечными снопами. И в появившемся ровном проборе сверкнула седина — незакрашенная, выросшая от корней волос. Ее Лидка прятала тщательно, как и пережитое. Но сегодня вдруг раскрылась. Поделилась своим горем. И теперь сидит перед Тонькой, не видя никого. В глазах пустота и усталость. Горькие морщины четко обозначились на лице. Не годы, горе свои отметины поставило. Никого не обошло.
Тонька пожалела Лидку молча. И уже никогда не ругалась с нею. Случалось, вспыхнет Русалка, взорвется потоком мата, Саблина молчит, будто не слышит. А через пяток минут Лидка, остыв, извиняется за ярость. Себя клянет.
Тоньку теперь в бараке зауважали. На столе у баб молоко появилось, творог. Вначале по стакану перепадало. Теперь — вдоволь. Сколько хочешь пей. Охранницы разрешали забирать на всех бидон молока. Остальное — увозили в больницы, часть шла охране, часовым.
Другие работали на полях, на птичнике. Тоже не без отдачи. Не меньше Тоньки выматывались на работе и возвращались в сумерках.
У всех на руках мозоли закаменелые. Лица обветрились, потемнели от загара. Трудно было определить возраст. Все бабы казались ровесницами, все стали похожими друг на друга. Кто самая старшая, какая — подросток? Не различить. Одинаково сутулые, согнув плечи и опустив головы, бабы редко смотрели вверх. Некогда. Да и горе, слезы свои выставлять напоказ не хотели.
Тонька теперь перестала быть чужой в бараке. Вместе со всеми мыла полы, белила огромную комнату, варила немудрящие обеды и ужины. Свыклась, стерпелась с бабами.
Несмотря на несогласие с нею, субботние забавы в бараке прекратились. Но не без стычки. А она случалась, когда из карцера вышла Шурка.
Баба вернулась в барак вечером, когда все пришли с работы. Не было лишь Тоньки с Зинкой. И Шурка спросила, как дышится нынче психоватой?
Женщины наперебой расхваливали девку. И работяга она, и чистюля, и скромница. Даже Русалка поддержала баб своим веским:
— Девка что надо. Себе цену знает и не уронит ее. Таких не согнуть. Силенок не хватит. Но замороченная. Все что-то думает, вроде как себе на уме. И ведь глянешь — душа нараспашку. Нечего ей скрывать и прятать. Но ты, блядюга, не тронь ее. Не нам Тоньку ломать. Помочь бы беду осилить. Она ни за хрен собачий средь нас мается. Не свихнулась бы ненароком…
Но Шурка решила отомстить Тоньке за Семеновну. Ждала субботу. И едва она наступила, стала подбивать баб еще с обеда устроить вечер забавы, прежней, не совсем забытой.
Женщины переглядывались. Помнили Тонькину угрозу разнести в клочья любую, посмевшую на ее глазах заняться лесбиянством.
— Она нам бельмы выдерет. Варьку живо вспомнит. Устроит вонь на всю деревню. А мы уж привыкли к тишине, — нерешительно отказалась Ритка.
— Нет, у меня охота пропала. Устала я.
— Не стоит. Тонька кипеж поднимет.
— А я — не прочь подзабавиться, — прищурилась толстозадая Женька. И, обхватив Шурку за шею, чмокнула в щеку звонко, признав подружкой.
Тонька, едва глянув, поняла: Шурка сегодня бросит ей вызов. Кто поддержит ее? Она, сцепив кулаки, вошла в комнату. Предложила бабам попить чай. Завела разговор о бабке Моте, Татьяне, стараясь отвлечь всех от Шурки, ее нетерпеливой егозливости. И та не выдержала:
— Кончай трандеть, психоватая! Всему свой час! А ну, бабы, давай игру! Чтоб кровя плесенью не взялись да плоть не сдохла, покуда живы! Затворяй барак! Гаси свет! — и схватила Женьку за талию, повела к койке, пританцовывая, вызывающе, злорадно оглядываясь на Тоньку.
— Бала мутить вернулась, стерва? Паскудничать пришла, шлюха облезлая, иль забыла, что тебе было сказано? — встала Тонька из-за стола, сцепив кулаки.
— Ой, бабоньки! Уссываюсь со страху! Шмакодявка мне грозит. Никто ее в подружки не берет. Ну, подкиньте кого-нибудь телухе! Пусть утешится, — скривила губы в усмешке.