– Тогда он вытащил из кармана револьвер и начал стрелять в нашего соседа по палате.
– Ничего ему не сказав?
– Ни единого слова. Впрочем, бедняга спал.
– В некотором смысле, – замечает Берюрье, – это хороший конец. Лично я, если бы мне разрешили выбрать, как помирать, выбрал бы смерть во сне. Просыпаешься у святого Петра, он выдает тебе веночек, а ты еще не просек, что к чему, и разве что не суешь ему двадцатку на чай, потому что считаешь, что это официант...
Я останавливаю Толстяка посреди его рассуждений.
– Где тело? – спрашиваю я маленькую медсестру, прекрасную, как день, когда я ходил собирать клубнику с моей кузиной Иветт.
– В морге больницы.
– Я бы хотел нанести ему короткий визит вежливости.
Нежная девочка не придирается к моим словам и с милой улыбкой ведет меня по коридорам больницы. Мы садимся в лифт, задуманный и сделанный, чтобы перевозить людей в горизонтальном положении, и приземляемся в хранилище холодного мяса. Покойник лежит на тележке, покрытый простыней, которую киска приподнимает, и я оказываюсь нос к носу с месье лет пятидесяти с хвостиком и самым заурядным лицом. Этот тип был средним французом во всей его красе; ничто не предвещало ему финал от пуль наемного убийцы.
– Кто он? – спрашиваю.
– Его фамилия Лотен, он был булочником, страдал язвой желудка.
– Ну что же, можно сказать, он от нее вылечился, – шепчу я. – Как убийца дошел до его койки?
– Я дежурила, – отвечает симпатичная совальщица градусников, опуская простыню на лицо булочника. – Пришел этот санитар. На плечах у него было наброшено пальто. Он меня спросил, где лежит доставленный днем стекольщик, который выпал из окна.
Я быстро хватаю ее за крылышко. Она даже не пытается вырваться. Наоборот, этот контакт ей, кажется, приятен.
– Вы видели раньше этого санитара?
– Нет, никогда, но здесь столько персонала... Я подумала, он из другого отделения.
– Дальше?
В комнате холодно, может быть, поэтому девочка прижимается ко мне. Что вы об этом думаете?
– Я ответила, что он лежит в палате "Б" на койке номер три. – Она розовеет. – Я ошиблась. Этот больной занимает койку номер четыре.
Не знаю, ребята, разделяете ли вы мое мнение (если нет, я не заплачу), но, по-моему, бывают дни, когда ваш ангел-хранитель заслуживает благодарности. Пинюшев, во всяком случае, заслужил неоновый нимб! Судите сами, как сказал один судья, уходя в отставку. Пинюш вываливается из окна четвертого этажа, но остается жив, потом спасается от пуль профессионального убийцы, потому что у дежурной сестры пусто в голове. Вдруг я начинаю испытывать к этой рыженькой большую нежность за то, что она спасла жизнь моему Пино.
Я обнимаю ее за талию и выдаю фирменную награду комиссара Сан-Антонио: влажный поцелуй с засосом в губы. Ей это нравится.
Вы мне заметите, что место не располагает к такого рода занятиям. Правда, конформисты несчастные? Надо ли мне вам сообщать, что мне начхать на ваши замечания и вы можете использовать их вместо свечей от запора?
Я прекрасно знаю, что больничные работницы не наследственные святоши, но моя обычная честность заставляет меня сказать, что эта медсестра большая специалистка по взаимоотношениям с мужчинами. Основные свои способности в этой области она мне демонстрирует в лифте. Мы останавливаем просторную кабину между подвалом и первым этажом и начинаем большую игру дуэтом.
Я в ослепительно прекрасной форме. Впрочем, надо признать очевидное: малышка ослеплена своими собственными возможностями.
Импровизация – это целая наука, но я в ней академик. Спросите эту малышку и услышите, что она вам ответит. Она мне выдала сертификат качества, но я забыл его в ящике, где хранятся мои парадные подтяжки.
Когда я возвращаюсь, Берю грызет конфеты. Пино с кислым видом сообщает мне, что Толстяк разграбил тумбочку его соседа, и категорически отмежевывается от действий своего коллеги. Пожав плечами, Берю показывает мне на свою жертву: маленького старичка, чей нос почти соединяется с подбородком, который спит, издавая звук работающего миксера.
– Ты только взгляни на него, – цинично говорит он. – У него такой бодрый вид, что он приведет в восторг всех могильщиков: его ж совсем не надо гримировать. А потом, он не может грызть карамельки своими деснами, а клыков у него не осталось ни одного. Кроме пюре и йогуртов, он вообще ничего не может есть. Времена, когда он мог грызть конфеты, давным-давно прошли. Ты узнал чего-нибудь новенькое?
– Я узнал, что ликвидировать собирались Пино, но произошла ошибка, и маслины достались его соседу. Переломанный зеленеет.
– Как это: меня хотели ликвидировать? – возмущается он. – Что я сделал?
– Это наверняка дело рук наших друзей из консульства. Слушай, Пинюш, постарайся собрать все твои воспоминания на пресс-конференцию. Тебя хотят убрать, потому что во время визита к алабанцам ты видел или слышал нечто важное. Нечто такое, что они хотят во что бы то ни стало заставить тебя забыть. Понимаешь?
Он качает своей жалкой головой.
– Я рассказал тебе все, что видел.
– А слышал? Ты ведь говорил, что секретарь разговаривал по телефону в соседней комнате, пока ты ждал?
– Он говорил на иностранном языке! – протестует Пино. Я тыкаю пальцем в его котелок.
– Почеши в этом месте! – умоляет он. – Так чешется, что с ума сойти!
Я выполняю его просьбу и, скребя пальцем его башку, заявляю:
– Значит, он говорил вещи огромной важности, Пино, и они хотят убить тебя на случай, если ты знаешь алабанский.
– Не шути, – сурово перебивает меня Загипсованный. – Речь идет о смерти человека.
Толстяк тихонько посмеивается, доканчивая карамельки, стыренные у соседа своего коллеги по палате.
– Надо поместить в брехаловках объявление, – шутит Гиппопотам. – «Старший инспектор Пино сообщает типам из консульства Алабании, что им нет необходимости его убивать, потому что он не знает их языка».
– Я ничего не понимаю! – возмущается Переломанный. – Надо им сказать!
– А с другой стороны, – продолжает Неподражаемый, – раз кокнули не тебя, то чего волноваться?
Берю такой. Добрая душа, но свою чувствительность особо не показывает. Бережет для друзей. Для него смерть человека – это всего лишь несколько слов в хронике происшествий.
– Ты косвенно стал причиной смерти двух мужиков за один день, – иронизирует он, – Ты просто чудовище, Пинюш!
Я отдаю распоряжение, чтобы нашего друга поместили в одноместную палату и поставили перед ее дверью ажана. После этого мы оставляем его наедине с крапивной лихорадкой.
Ночь свежа, как хорошо охлажденная бутылка пива. Берю мне сообщает, что хочет есть и спать. Он мечтает о сосиске с чечевицей или мясном жарком с овощами. Затем он задаст храпака в объятиях своей Берты.
– Минутку, – перебиваю я, – нам осталось сделать одну маленькую работенку.
– Какую?
– Мне жутко хочется нанести частный визит в консульство.
– В такое время! – кричит он. – Но оно же закрыто!
– Я его открою.
– Ты никого там не найдешь!
– Я на это очень рассчитываю. Я его не убедил. Сосиска заполнила его голову в ожидании, пока окажется в желудке.
– Я тебе скажу одну вещь, Сан-А.
– Нет смысла, но все равно скажи.
– Взломав дверь консульства, ты нарушишь их государственную границу!
– Знаю, приятель!
– Кроме того, ты офицер полиции, и, если попадешься, это вызовет дипломатический инцест.
Несмотря на лексическую ошибку, он прав. Угадывая мое смущение, Толстяк усиливает атаку:
– Ты же не хочешь, чтобы из-за тебя началась война с Алабанией? Это был бы полный улет, особенно теперь, когда мы взяли за привычку проигрывать все войны! Ты мне скажешь, что Алабания невелика, а я тебе отвечу, что чем меньше опасаешься противника, тем скорее проиграешь войну. Мне кажется, все закончится в сорок восемь часов и алабанские войска промаршируют под Триумфальной аркой. Оккупация, лишения и все такое! Если бы хоть наши ударные силы были наготове, я бы ничего не говорил. Но единственные силы, которые у нас всегда в ударе, это публика, кантующаяся на Пигале. Америкашки опять покажут, какие они добрые, и явятся нас освобождать. Черт дернул Лафайетта помочь им, вот они и платят долги!
Толстяка понесло. Он воображает, что стоит на трибуне и играет «Мистер Смит в сенате».
– Ты знаешь, – продолжает он, – почему, когда америкашки нас вытащат из передряги, мы начинаем писать на стенах: «US go home»?
– Чтобы они возвращались домой, черт побери!
– Это понятно. А ты знаешь, почему мы так хотим, чтобы они возвращались к себе?
– Скажи.
– Чтобы подготовились выручать нас в следующий раз. Нет, послушай меня, забудь свою мыслю насчет тайного обыска. Сделай это ради Франции, Сан-А, если не хочешь ради меня. Ей сейчас это совершенно ни к чему!
Мое молчание создает у него впечатление, что речь подействовала. Он с трубным звуком высмаркивается, осматривает результаты, упаковывает их в платок, платок кладет в карман и заявляет: