Кенты теперь часто меняли хазу. Но всегда Рябой знал, где их искать. Не хотелось фартовому показываться на глаза пахану. Тот долго не мог простить законнику неосторожности в универмаге. И того, что на выручку Рябому пришлось дать самую
лучшую «малину». Она выследила. Она вызволила. Она промолчала. Фартовый даже не знал, кому обязан…
Раньше раненых и больных не оставляли фартовые вот так без охраны и присмотра. Но теперь обстоятельства заставили пойти на это.
Здоровые законники быстро меняли хазы и оставались неуловимыми. Им никто и ничто не связывало руки.
Больной имел право вернуться, когда был уверен в себе. Вот и Рябой: решил, что уже в состоянии держать «малину» и навсегда покинул чердак.
Вор шел тихо. Ни один камень не шелохнулся под его ногой. Ни одна собака не проснулась в ночи. Это не просто вор, а вор в законе, главарь «малины». Но будь у городской милиции запасная машина — не шел бы…
Шел по ночному городу и Кабан. Вместе со своими фартовыми. Обокрали сегодня магазин на окраине. Выручку за всю неделю уволокли. Как раз накануне сократили должность одного инкассатора. А второй — заболел. «Наводчики» быстро приметили сбой в сдаче дневной выручки…
Шнырь Дрозд решил сегодня потемну навестить пахана. Хотел пожаловаться на фартовых, обидевших известного ростовщика с железки. И хотя тот слыл бессердечной сволочью, иногда выручал законников. В этот раз они вернули ему долг, по пять ежемесячных процентов отдавать было жаль. Вот и отколошматили мужика, когда тот их потребовал. Расписали все бока и мурло. Да так, что финансист поклялся никогда не помогать фартовым.
Ростовщик не раз помогал Дрозду. Шнырь приходил к нему в особо трудные времена. И Цыган ссужал его деньгами, не беря расписок. Знал мужик Дрозда, тот его клиентов умел припугнуть…
Дядя не спал, разрешил войти. И Дрозд, шмыгнув в комнату, плотно прикрыл за собою дверь.
Пахан был не один. За столом, облокотившись на край, сидела Оглобля, и, моргая красными опухшими веками, твердила свое забубенно:
— Вы мне жисть сгубили. Молодость отняли. Красу высушили. А когда старой и больной стала, отвернулись. Обещались любить до гроба. Да только любовь ваша коротка. Едва за порог, вся любовь и выветрилась. А мне теперь что делать? Не то что выпить, жрать часто бывает нечего. Барахлишко, какое по молодости дарили, все поизносилось. Во двор выйти не в чем. Неужели всю честь забыли? Ведь сколько я на вас отдала.
— Хватит баки заливать! — оборвал ее Дядя.
— Какие баки? Разуй зенки, в чем я к тебе нарисовалась. Л ведь это самое лучшее. Ты еще пасть на меня открыл. Аль запамятовал, сколько ночей я тебя грела? Из всех выделяла.
— Никого не обделяла, то верно — хмыкнул Дядя, соображая, сколько дать Тоське, чтоб подольше не приходила.
— Пахан, прости, коль не так что трёхну, — встрял в разговор Дрозд, — только вот барахло Оглобле мог бы и Кабан сдать. Либо баруха на железке. Не темнит клевая. Может, и впрямь помочь?
— Ты чего суешься, не спросясь, в чужую жопу? Смойся, покуда сам с ней не разберусь! — Дядя выгнал Дрозда.
Шнырь и вовсе бы ушел, если бы не дело: Цыган обещал ему, если поможет вернуть проценты с фартовых, дать два польника.
Дрозд ждал долго, пока не услышал:
— Дрозд, хиляй сюда!
Шнырь заторопился. Оглобля, рассыпаясь в благодарностях, приглашала пахана не забывать ее.
— Нынче я опять заживу. Приходите, мужички. Мы еще вспомним прошлое! — подбоченилась Тоська и лукаво, как когда-то давным-давно оглядела мужиков.
Дядя голову нагнул. Когда-то любил Тоську. Сколько дорогих украшений — бриллиантов чистой воды, светлых, как слеза, дарил он ей. Дважды за эти цацки был приговорен к максимальным срокам.
Отбывал их на Чукотке, не раз жалел, что в живых остался. Ппг на эту лукавинку, чтоб только ему ее дарила, поливал потом па сорокоградусном морозе сверкающий бриллиантами снег, болел и умирал от цынги. Не верилось, что увидит ее.
Но выжил. И все повторилось. Где любовь? Где бриллианта? Где жизнь? Один пепел. Ничего в душе не осталось. Все загадили чукотские морозы. Лишь память жива. Она осела в песках белым дымом редких, не согревающих костров.
Вернуть бы все это. Может, не рисковал бы вот так? Но нет, не спорь эта лукавина с ума сводит. Лучше не смотреть, не видеть, забыть! Ты уже пахан, на тебе все «малины» города держатся, А былая страсть Оглоблей стала. Забудь. Ведь была Анна. Добрая и верная. Без бриллиантов — всю жизнь тебе отдала. Рядом с нею в памяти никому не будет места. За нее нужно отомстить. А эта — как больное похмелье…
Дядя открыл дверь перед Оглоблей. Та протискивалась боком. Улыбка здорово молодила и красила ее. Но мужики уже ними себя в руки.
Вот и закрылась за нею дверь. Была иль привиделась?
Дядя крутанул головой, словно отгоняя прочь воспоминания. И, не поворачиваясь, спросил Дрозда:
— Ты с чего нарисовался?
Шнырь быстро выложил пахану свое дело. Заодно и приврал для убедительности. Дескать, соседи хотели мусоров звать. Чтоб хвоста фартовым накрутить. Да Цыган не велел. Но обещал не давать фартовым кислорода. И башли в хазе не держать. Завязать решил со своим наваром. Мол, понту нет.
— Обиделся на тебя, пахан. Думает, что без твоего слова не измывались бы над ним…
— Падлы! Кто там был? — тихо спросил Дядя.
— Цаплины кенты, — выпалил Дрозд.
Фартовый кликнул сявку. Велел найти Цаплю и сказать, чтоб немедля хилял к пахану.
Повернувшись к Дрозду, спросил в упор:
— Ты тоже Цыгана не дарма пасешь. Навар, поди, имеешь?
— Как мама родная, без понту для себя.
— Не темни, — не поверил Дядя. И спросил, словно невзначай — Где пасешься теперь?
— На базаре, на барахолке, как всегда.
— На железке навар дерешь, — добавил пахан.
— Там беспонтово. Да и мусора всплывать начали. Мне и вовсе не фартит с ними видеться.
— Так ли часто лягавые шныряют по железке? — не поверил Дядя.
— Прежде ими и не воняло. Ссали там возникать. Теперь — чуть не всякий раз.
— Значит, частенько? — ухмыльнулся Дядя.
— Да, — согласился шнырь, признав этим, что и сам постоянно бывает в железнодорожном районе.
— Лады. Потрепались, будет. Смывайся. С Цаплей сам потрёхаю. Без твоего мурла. Ты Цыгана утешь, скажи, пусть то, что у него за место души имеется, не болит. Вернут ему проценты фартовые с лихвой.
Когда время перевалило за полночь, пришел к пахану Цапля, Он уже понял, чем встретит его Дядя и вошел злой, насупленный, готовый защищать своих кентов вплоть до драки.
Дрозд в это время был у Цыгана. Тот принимал шныря на кухне. Ростовщик блаженствовал: его заступник сумел не только суть дела донести, но и разозлить пахана.
— Достанется теперь ворью! Накрутит им Дядя хвосты на шею! Меня бандитом обзывали, кровопийцем. А сами кто? Мокрушники поганые, чтоб вас порвало! — разошелся ростовщик.
Но едва хлопнула соседская дверь, кулаком рот себе заткнул. Испугался своей смелости.
— Ты выпей, выпей. Но не забудь, что третью рюмку глушишь. По ночным ценам — сам знаешь, втрое дороже. Либо с вознагражденья вычту иль, если проценты не отдадут, должок уже к вечеру верни. Сам понимаешь, дружба дружбой, а каждая задница за себя воняет.
Шнырь иного не ждал и не очень огорчился. Понимал: едва перестали болеть синяки и шишки, душа Цыгана снова стала жесткой, какую и положено иметь ростовщику.
Но едва Дрозд вышел от Цыгана и свернул к вокзалу, чья- то цепкая рука ухватила за грудки:
— Лопух, падла! Зачем нас Дяде заложил, козел мокрожопый? — узнал Дрозд голос Цапли.
— Звереешь, паскуда? Иль мало тебе пахан воткнул в глотку хренов, что ты на своих кидаешься? Я не стучал втихомолку за углом. Ботал дельное, Положняк отдавать надо, а не зажиливать. На тебя мусоров травить хотели. Я не дал. Заметано. В другой раз с говна не выдерну. Захлебнись по тыкву, падла! — шипел шнырь.
— Это кто мусорами на пушку берет? Старый мудила! Еще вякнешь, благодетель, стукач вонючий, пришью за первым углом гниду! — швырнул Дрозда задницей об асфальт.
Раздался глухой стук. Шнырь заскрипел зубами. В глазах молнии засверкали.
И вдруг словно груз лет скинул. Никто, кроме пахана, не смел трогать Дрозда. Былое всколыхнулось. Проснулась придавленная неудачами гордость.
Дрозд не вскочил, — вспорхнул легко, пружинисто. Цапля не ожидал такого. Когда-то сам учился у Дрозда дракам. А тут отмахиваться не успевал. Удар в челюсть сшиб с ног. И как достал такой заморыш? Второй, в сплетение, отправил башкой в угол. Кулак влипал в висок, в печень, по почкам.
Фартовый от боли не успевал перевести дух. Он рухнул около здания вокзала головой к ограде, а шнырь, выместив внезапно вспыхнувшую злобу, пошел к своей хазе вприпрыжку, посвистывая на ходу. Как вдруг услышал:
— Он, бери его! Только он так свистеть умеет, — увидел Дрозд милицейские мундиры и бросился наутек.