– Два розовых, бармен.
Она демонстративно грызла оливки. Пристально разглядывала посетителей – и мужчин, и женщин. Злилась, что никого не знает, что она новенькая, на которую все смотрят не без удивления из-за ее дешевого платья и скромного пальто.
– Пойдем обедать.
У нее нашелся адрес и для этого. Потом, с некоторым смущением, она сказала:
– Не возражаете, если вернетесь один?.. О, дело совсем не в том, о чем вы думаете. Поверьте, после всего, что я пережила, мужчины мне опротивели, и теперь уж я не попадусь на удочку. Но я не хочу быть вам обузой. У вас ведь своя жизнь, верно? Вы были так любезны! Я уверена, что встречу кого-нибудь из знакомых. В Лилле я перезнакомилась со всеми артистами, которые приезжали на гастроли...
Спать он не лег, а пошел прогуляться в одиночестве по улицам. Потом, уже устав ходить, забрел в кино. Еще один знакомый образ, который наплывал из таинственных запасников памяти: билетерша с электрическим фонариком ведет одинокого пожилого мужчину по темному залу, где уже начался фильм, звучат голоса, и на экране жестикулируют люди, более крупные, чем в натуре.
Когда он вернулся в «Жерлис» – так называлась его гостиница и пивная, – в зале за столиком он заметил Жюли среди группы акробатов. Она видела, как он проходил. Он понял, что она говорит о нем. Он поднялся в номер, а она пришла четверть часа спустя и в этот раз разделась при нем.
– Он обещал похлопотать обо мне. Шикарный тип.
Его отец, итальянец, был каменщиком, и он начал с того же.
Еще день, потом другой, и г-н Монд стал уже привыкать, порой даже не думал об этом. В тот день после обеда Жюли решила:
– Я посплю часок – ночью поздно вернулась. Вы днем не спите?
Ему тоже хотелось спать. Они поднимались друг за другом, и он представил себе пару, пары, сотни пар, поднимающихся именно так по ступенькам лестницы. И на него повеяло теплом.
Номер еще не убирали. Обе разобранные постели являли глазам синеватую белизну простыней; на подушке Жюли остались следы губной помады.
– Вы не раздеваетесь?
Обычно, когда он отдыхал днем – в Париже, в прежней жизни, ему это изредка удавалось, – он укладывался в одежде, подложив под обувь газету. Он снял пиджак, жилет. Знакомым уже ему извивающимся движением Жюли стянула платье через голову.
Она не слишком удивилась, когда он с расширенными от смущения глазами подошел к ней. Она явно ждала.
– Задерни шторы.
Она легла, оставив возле себя место. Думала о чем-то своем. Каждый раз, глядя на Жюли, он видел у нее на лбу складку, которую хорошо знал.
В сущности, она не сердилась. Так оно было естественнее. Но возникли новые проблемы, и спать ей вдруг расхотелось. Подперев голову рукой, упершись локтем в подушку, она смотрела на него с новым интересом, словно теперь получила право требовать у него отчета.
– А все-таки, чем ты занимаешься? И, поскольку он не понял точный смысл ее вопроса, она добавила:
– В первый день ты сказал, что ты рантье. На рантье ты не очень-то смахиваешь. По-моему, они выглядят иначе. Чем ты занимался раньше?
– Раньше чего?
– Ну, до того, как уйти?
Она неотвратимо приближалась к истине, как и тогда, когда ночью, сойдя с поезда в Ницце, шла к «Жерлису», где оказалась на своем месте.
– У тебя жена. И ты говорил, что есть дети. Как же ты ушел?
– Вот так.
– Поссорился с женой?
– Нет.
– Она молодая?
– Почти моих лет.
– Понятно.
– Что вам понятно?
– Тебе просто захотелось погулять. А когда кончатся деньги или устанешь...
– Нет, здесь другое.
– Что же тогда?
И он смущенно, стыдясь главным образом все опошлить глупыми словами на разобранной постели перед женщиной с обнаженной грудью, которую она теперь от него не прятала и которая больше не вызывала у него никаких желаний, пробормотал:
– Мне все надоело.
– Ну, как знаешь, – вздохнула она.
Жюли пошла мыться – сделать это сразу после любовных утех она поленилась – и из-за ширмы продолжала:
– Странный ты все-таки человек.
Он одевался. Спать уже не хотелось. Он не чувствовал себя несчастным. Даже мерзкий гризайль атмосферы был частью его стремлений.
– Тебе хоть нравится в Ницце? – спросила она еще, выйдя голой, с полотенцем в руке.
– Не знаю.
– И я тебе еще не надоела? Говори прямо. Я думаю, как же мы оказались вместе? Это не в моем характере... Парсонс обещал мне помочь. Он в хороших отношениях с художественным руководителем «Пингвина». Я скоро выкарабкаюсь.
Зачем она говорит, что бросит его? Он не хотел этого, что и попытался дать ей понять:
– Мне сейчас так хорошо...
Взглянув на него – она как раз надевала бюстгальтер, – Жюли расхохоталась; он впервые услышал, как она смеется.
– Да ты шутник! Словом, когда захочешь уйти, скажи... Позволь дать тебе один совет: купи себе другой костюм. Надеюсь, ты не скуп?
– Нет.
– Тогда оденься поприличней. Хочешь, я схожу с тобой? У твоей жены вкуса нет, что ли?
Она снова легла. Закурила сигарету, пустила дым в потолок.
– Если дело только в деньгах, скажи, не стесняйся.
– У меня есть деньги.
Пачка купюр, завернутых в газету, все еще лежала в чемодане, и он машинально взглянул на него. С тех пор как они остановились в «Жерлисе», он не закрывал чемодан на ключ, боясь обидеть свою спутницу. Под предлогом необходимости кое-что оттуда достать он убедился: пакет на месте.
– Ты уходишь? Не зайдешь за мной часов в пять?
Днем г-на Монда можно было видеть на набережной; он сидел на скамейке, опустив голову, щурясь от солнца и синевы моря, где перед ним молнией проносились чайки.
Он сидел не шевелясь. Вокруг играли дети; иногда обруч заканчивал свой бег у его ног, иногда к нему подлетал мяч. Казалось, он спит. Лицо его как-то отяжелело, одрябло, губы оставались полуоткрыты. Несколько раз он вздрагивал: ему слышался голос г-на Лорисса, кассира. Ни о жене, ни о детях он не вспомнил ни разу, а вот старый педантичный служащий всплывал в его памяти.
Он забыл о времени, и отыскала его Жюли.
– Так и знала, что ты прилип к скамейке.
Почему? Этот вопрос долго мучил его.
– Пойдем купим тебе костюм, пока еще магазины открыты. Видишь, я думаю о тебе, а не о себе.
– Мне надо зайти в гостиницу за деньгами.
– Ты оставляешь деньги в номере? Ну, ты глупишь. Особенно если их много.
Она ждала его внизу. Чтобы не отцеплять скрепку, он взял пачку в десять тысяч франков. Горничная убирала коридор, но видеть его не могла: он закрыл дверь. Слова Жюли встревожили его. Он влез на стул и положил пакет сверху на шкаф.
Она повела его в английский магазин готовой, но элегантной одежды. Сама выбрала ему брюки из тонкой серой шерсти и темно-синий двубортный пиджак.
– В фуражке вполне сойдешь за владельца яхты.
Она настояла, чтобы он купил себе летние туфли из светло-коричневой кожи.
– Теперь совсем другое дело. Иногда я спрашиваю себя...
Больше она ничего не сказала, лишь взглянула на него украдкой.
Она, видимо, уже приезжала в «Арку» одна, потому что, когда они вошли в гостиницу, бармен сделал ей незаметный знак, а какой-то молодой человек подмигнул.
– Невеселый у тебя видик.
Они пили. Ели. Потом пошли в казино, где Жюли почти два часа играла в шар [4] и, выиграв сначала две или три тысячи франков, просадила затем все, что у нее было в сумочке.
Раздосадованная, она дала сигнал:
– Пошли!
Они уже привыкли ходить вместе. Устав, Жюли брала его под руку. Машинально они замедляли шаг за несколько метров от гостиницы, словно люди, которые возвращаются к себе.
Зайти в пивную она не захотела.
Они закрыли дверь. Жюли заперла ее на задвижку – она всегда принимала эту меру предосторожности.
– Где ты прячешь деньги? Он указал на шкаф.
– На твоем месте я поостереглась бы.
Он залез на тот же самый стул, что днем, провел рукой по верху, но обнаружил лишь толстый слой пыли.
– Ну, что там?
Он оцепенел. Она потеряла терпение.
– Что ты стоишь как истукан?
– Пакет исчез.
– Деньги?
Подозрительная от природы, она не поверила.
– Пусти, я сама посмотрю.
Ей не хватало роста даже со стула. Она сбросила вое со стола, забралась на него,
– А сколько было?
– Почти триста тысяч франков. Чуть меньше.
– Что ты сказал?
Ему стало стыдно столь огромной суммы.
– Триста тысяч.
– Надо немедленно предупредить хозяина и вызвать полицию. Я сейчас... Он удержал ее.
– Нет. Нельзя.
– Почему? Ты спятил?
– Не надо. Я объясню тебе. Впрочем, это пустяки. Я найду выход. Мне пришлют деньги.
– Так ты богат?
Теперь она просто злилась. Казалось, она сердится на него за то, что он ее обманул; она легла, не говоря ни слова, отвернулась и на его: «Спокойной ночи» ответила неразборчивым ворчанием.
Было и горько, и приятно. Так порой человек, испытывающий боль, холит ее в себе, оберегает, чтобы она не исчезла. Г-н Монд не сердился, не возмущался, не сожалел. Лет в четырнадцать-пятнадцать, еще в лицее, он во время Поста пережил период острого мистицизма. Дни, а порой и ночи он проводил в духовных упражнениях, стремясь к совершенству, и случайно сохранил фотографию того времени, фотографию групповую, поскольку тогда он с пренебрежением относился к воспроизведению своего образа – похудевший, печальный, с кроткой улыбкой, которая потом, когда произошла реакция, показалась ему противной.