— Что-нибудь не так? — спросил Дорошин.
— Именно… — Дмитрий Николаевич надел махровый халат и, сгорбившись, вышел из комнаты.
Покуда Дмитрий Николаевич принимал душ, Дорошин прикидывал, какие же неприятности могли обрушиться на друга. При этом он исходил из непреложной удачливости Ярцева. В душе он даже завидовал счастливому жребию, выпавшему на долю Дмитрия Николаевича. А вслух говаривал: «Везучий ты человек, Дмитрий. Под счастливой звездой родился».
В конце концов Дорошин пришел к мысли, которую раньше никогда не допускал: «Может, Елена ушла от него?»
Вернулся Дмитрий Николаевич и, сев в кресло, опять закурил.
— Плохо? — спросил Дорошин.
— Очень.
— Елена?
— Что ты!
Дорошин махнул рукой и тоном остряка на банкете сказал:
— И засуху победим! — Встретив тяжелый взгляд Дмитрия Николаевича, осекся. Тоже замолчал.
Дмитрий Николаевич отпил глоток воды. Поморщился.
— Выслушай меня. Пусть все останется между нами.
— Конечно, конечно, — торопливо заверил Дорошин.
— В тридцатом году случилась беда… Мне было тогда восемнадцать лет. И звали меня Иван Проклов. Не перебивай.
Лицо Дорошина стало хмурым. Он резко вскинул руку, хотел что-то сказать, но так и застыл в неуклюжей позе.
— Ты помнишь, я говорил тебе про операцию, которую сделал одному пациенту… Крапивке?
— Да.
— Он узнал во мне Ваньку Проклова.
Дмитрий Николаевич рассказал все происшедшее.
Дорошин сидел, обхватив руками голову, нервно постукивая носком ботинка по полу. Потрясенный услышанным, он оценил безвыходность положения Дмитрия Николаевича. Его крах неминуемо произойдет, как только Крапивка сообщит обо всем в милицию. Дорошин уже мысленно отнял у друга его звание, лишил ученой степени, уволил с работы.
Не выдержав мучительной паузы, Дмитрий Николаевич спросил:
— Что же ты молчишь?
— Как-то сразу все… Самое скверное, что пожар не удастся погасить. Слухи, наверное, уже ползут по больнице. Поэтому и Лидия Петровна так холодно говорила со мной. Я сразу понял, что стряслось нехорошее. Теперь твои недруги обязательно поднимут голову…
— Возможно, — ответил Дмитрий Николаевич.
Дорошин сожалел, что оказался первым, кто узнал про беду. Надо что-то говорить, советовать. А что говорить? И он позавидовал их общему другу Останину, находившемуся в командировке.
Дмитрий Николаевич словно прочитал мысли Дорошина.
— Ты не подбирай слова. Говори все, что думаешь.
— Погоди, погоди… Мы давние друзья, Митя. Столько лет мы вместе! Скажу тебе честно: если бы это случилось со мной, я бы не знал, как жить дальше…
Дмитрий Николаевич погасил окурок.
— Вот и поговорили… Допустим, я приму твой совет. Что потом будешь говорить обо мне? Придешь на мои похороны? Считанные минуты понадобились тебе, чтобы произнести приговор. А знаешь меня четверть века.
Внезапно Дорошин ударил кулаком по столу, да так, что стеклянной дрожью отозвалась посуда.
— Ты, Дмитрий, любил повторять, что совесть природа даст человеку бесплатно!
— Это говорил Ярцев, а не Проклов.
— Почему ты обиделся на меня?
— Я не хочу умирать.
Помолчав, Дорошин произнес:
— Что ты придумал? Какой приговор? Я совсем о другом! Успокойся!
— Вероятно, я ошибся, — ответил Дмитрий Николаевич.
Останин подучил телеграмму Дмитрия Николаевича, где было всего два слова: «Очень нужен». Сейчас, сидя в номере гостиницы на другом краю страны — в Хабаровске, — Останин пытался понять, что же произошло, если Дмитрий со своей щепетильностью был вынужден послать такую телеграмму. Значит, что-то случилось такое, о чем нельзя даже сказать по телефону.
«Надо лететь, — решил он. — Немедленно».
И все же глухое раздражение из-за прерванной командировки не утихало. Только на телеграфе, послав «молнией» одно слово «Вылетаю», он расстался с сомнениями.
Поздним вечером Останин вылетел в Москву.
Он поудобней уселся в кресле, мысленно приказал себе — спи! — и под мерный гул двигателей тотчас задремал. Он обладал этой завидной способностью мгновенно засыпать. Друзья шутили: «Скидывая одну туфлю, он уже спит». Останин, ничего не опровергая, добродушно заключал: «С наше покочуйте… Я перед сном в большом долгу».
Через девять часов, когда самолет пошел на посадку, стюардесса разбудила Останина и попросила пристегнуться.
Возле аэропорта выстроилась длинная очередь на такси, а машин было мало. Останин не стал дожидаться и двинулся к электричке, стоявшей у платформы.
Он сел у окна, развернул купленную только что газету и начал привычно просматривать страницы, за которыми непроизвольно возникали лица и голоса коллег по редакции.
Ему виделась напряженная суета рождения газеты, такая, казалось бы, одинаковая, повторенная уже тысячи раз, но для каждого номера по-своему неожиданная и волнующая.
Отчего-то вспомнил Останин мемориальную доску в длинном коридоре редакции с именами военных корреспондентов, погибших в годы Отечественной войны. Он знал многих из них. Каждый, сполна испытав суровую солдатскую долю, выполнил свой долг.
И хотя Останин сам прошел фронтовые дороги военным корреспондентом, он благоговел перед именами павших коллег, причисляя себя к чудом оставшимся в живых.
Когда Останин вошел в подъезд дома, где жил Ярцев, старушка лифтерша приветливо поздоровалась с ним, как со старым знакомым.
— Давно у нас не были, — посетовала она.
Останин шагнул в лифт, глянул на себя в овальное зеркало и тихо спросил свое отражение:
— Скоро сдохнешь, старый?..
Дверь открылась лишь после третьего звонка. В проеме стоял Дмитрий Николаевич.
— Я ждал тебя завтра.
— Достал билет на ночной рейс. Впустишь?
* * *
— Моя фамилия Проклов. Иван Проклов. Мне было восемнадцать лет. Я тогда скрылся. Убежал. О суде мне рассказал Крапивка. Ты никогда ничего не знал про эти мои годы. Время хранило тайну, которую ты сейчас узнал. Для тебя моя биография всегда начиналась с Челябинска. С той поры все было обозначено именем — Дмитрий Ярцев. Теперь ты узнаешь все о Проклове.
Останин потянулся к пачке сигарет, но Дмитрий Николаевич отодвинул их:
— Ты же бросил.
Несколько раз Дмитрий Николаевич прерывал свою исповедь: порой не хватало дыхания, нить давних событий внезапно терялась, ее приходилось нащупывать, вытягивать с болью.
— Я убегал, прячась в густом орешнике, — продолжал он рассказ. — Я бежал долго, наконец выскочил на просеку — она вела к волостному центру — и с ужасом сообразил: туда нельзя, опасно. Тогда я бросился в сторону, помчался в лес. Я бежал не оглядываясь, задыхаясь и падая. Ноги сами уводили меня от места, где случилась беда. Не помню, как очутился у железной дороги. Потом на каком-то разъезде я взобрался на платформу, груженную бревнами. Уже светало. Товарный состав тащился неизвестно куда. Мне было все равно. Я уснул и очнулся под небом с мерцавшими звездами. Значит, наступила новая ночь — после той, страшной. Состав стоял перед закрытым семафором. Было холодно, мучительно хотелось есть…
Дмитрий Николаевич вспоминал, что товарный состав двигался медленно, подолгу стоял на разъездах, пропускал пассажирские. А ночь, которая его укрывала, уже таяла, и поступал рассвет.
Он лежал на бревнах и прикидывал, как раздобыть еду; если отлучиться, можно отстать и упустить верную возможность оказаться вдалеке, на новом месте, где его никто не знает. Пришлось терпеть, пересиливать голод. Как назло, пошел дождь — холодный, пронизывающий. Проклиная все, он был готов покинуть свое убежище, но вокруг тянулся лес.
Наконец, впервые за все время, товарный остановился вблизи станции. Ушел отцепленный паровоз. И тогда Иван, спрыгнув на землю, прошел в конец состава, где в тамбуре хвостовой платформы сидел кондуктор.
От кондуктора Иван узнал, что поезд идет в Донбасс, везет крепежный лес для шахт. А прибудут они на место через трое суток, а может, и позже: на дорогах заторы.
Когда разговорились, Иван назвался погорельцем, со слезами вспоминал мать. Сердобольный кондуктор пожалел парня, поделился скудными харчами и советовал непременно ехать в Донбасс. Там рабочий люд в пене, и его сразу определят в шахтеры и поселят под теплую крышу.
Иван робко спросил, не надо ли чем помочь, но кондуктор, пожав плечами, сказал, что дело у него одно: ночью — зажигай фонарь да следи, чтоб не потух, а днем — держи красный флажок, чтобы избежать аварии.
Часа через два снова поехали. Иван улегся на полу тамбура, прислонился головой к низко спадавшему тулупу кондуктора и, захмелев от чужого тепла, погрузился в сон, да надолго: товарный успел более ста километров отмахать.