Они всегда спрашивают разрешения у матери, мое мнение совершенно не идет в счет. Соня — дочь Чарли Браутона, соседа, с которым мы поддерживаем более или менее дружеские отношения.
— Она тебя пригласила?
— Да. У нее будет завтра небольшая вечеринка, и она предложила мне переночевать.
У Милдред такая аппетитная мордашка, что ее прямо-таки хочется съесть. У нее светлая кожа ее матери, но с веснушками под глазами и на носу. Она приходит от них в отчаяние, но они-то и составляют главное очарование дочери. Черты ее лица и тело еще совсем ребяческие, она невероятно похожа на куклу.
— Как ты думаешь, Доналд?
Должен отметить, что Изабель никогда не забывает спросить моего мнения. Но если бы я имел несчастье отказать, дети отшатнулись бы от меня, поэтому я всегда говорю «да». Тут вмешалась Цецилия:
— А я буду торчать дома одна?
Ведь быть с нами и означает для нее быть одной! Восхваляют семью, единение между детьми и родителями. Цецилии двенадцать лет, и она уже говорит об одиночестве.
Это нормально. Я был в ее возрасте таким же.
Я и сейчас помню томительные воскресные дни, в особенности когда шел дождь.
— Мы пригласим кого-нибудь из твоих подруг…
Родители перезваниваются. Организуется обмен.
— Может быть, Мэйбл сможет провести у нас уикэнд?
В воскресенье к одиннадцати часам мы, все четверо, направляемся в церковь. Там тоже наблюдаешь, как люди стареют год от году.
— Это правда, что твой друг Рэй умер у нас в саду?
— Правда, моя дорогая.
— Ты покажешь мне место?
Девочки не видели мертвого Рэя — им не показали.
Ведь с детьми ведут себя так, как будто смерти не существует, как будто умирают только другие — неизвестные люди» не принадлежащие к семье и к маленькому кружку друзей.
Но дело не в этом. Это не столь существенно. Интереснее то, что Цецилия за воскресным завтраком вдруг спросила:
— Тебе грустно, мама?
— Да нет…
— Это из-за того, что случилось с Рэем?
— Нет, моя дорогая. Я такая же, как и всегда.
Девочки похожи скорее на мать, чем на меня, но в Цецилии есть что-то свое. Она почти шатенка, а глаза у нее орехового цвета, и еще совсем крошкой она высказывала такие суждения, которые нас потрясали.
Цецилия склонна к размышлениям, у нее интенсивная внутренняя жизнь, о которой мы ничего не знаем.
— Вы повезете нас обратно вдвоем?
— Спроси у отца…
Я сказал, что поедем все вместе. И в воскресенье вечером мы их отвезли. В конце-то концов, мы их почти и не видели.
Потом я смотрел телевизор, что в это время делала Изабель — не могу сказать. У нее всегда находится какое-нибудь занятие.
Наша служанка приступила к исполнению своих обязанностей. Ее зовут Даулинг. Ее муж — известный во всей округе пьяница, каждую субботу он участник драк в барах, после чего его находят спящим где-нибудь на тротуаре или на обочине дороги.
Он перепробовал множество ремесел и отовсюду был изгнан. С некоторых пор он разводит свиней, соорудив для них загон из старых досок у себя на участке. Соседи жалуются на него, и муниципалитет предпринимает попытки прекратить свиноводство.
У них восемь детей, все — мальчики и все похожи на отца, все, как и он, наводят ужас на всю округу. Их зовут Рыжими, не различая одного от другого, большинство из них к тому же — близнецы.
Отец и сыновья составляют как бы банду или клан, который живет за пределами общества, и одна лишь мать, бедняжка Даулинг, ведет нормальную жизнь, работая в домах как приходящая прислуга. Она молчалива. Тубы у нее поджаты, и она смотрит на людей с презрением.
Она хочет услужить, но делает это не без осуждения.
— Ты заночуешь в Нью-Йорке? Приготовить твой чемодан? — спрашивает Изабель.
— Нет. Я почти наверняка управлюсь к вечеру.
Ее взгляд начинает бесить меня. Я никак не пойму, что же он выражает.
В нем нет иронии, и тем не менее он вроде бы говорит:
«Знаю тебя как облупленного! Знаю все. Сколько ни притворяйся, от меня не спрячешься… «
Противоречиво то, что в ее взгляде сквозит и любопытство. Можно подумать, что она каждую минуту задает себе вопрос, как я буду реагировать и как поступать.
Она видит перед собой нового человека и, возможно, сомневается, все ли его качества были ею раньше прощупаны.
Изабель знает: в Нью-Йорк я еду на свидание с Моной. Не почувствовала ли жена, пока та была здесь, что я возжелал ее? Не волнует ли Изабель мысль о возможных последствиях этого?
Она старается никак не проявлять свою ревность. Ведь сама же она в четверг вечером посоветовала мне позвонить Моне. И не она ли в воскресный вечер предложила приготовить мне чемодан, как если бы само собой разумелось, что ночь я проведу в Нью-Йорке?
Можно подумать, что она меня подталкивает. Но зачем? Предотвращая возможность моего возмущения? Или во имя сохранения того, что еще можно сохранить?
Она отлично понимает, что за эту неделю между нами произошло отчуждение. Мы — чужие, но продолжаем жить вместе: едим за одним столом, раздеваемся друг перед другом и спим в той же спальне. Чужие, которые разговаривают как муж и жена.
А в состоянии ли я сейчас выполнять мои супружеские обязанности?
Сомневаюсь.
Почему? Произошло нечто необратимое, пока я сидел в сарае на красной скамейке и курил сигарету за сигаретой.
Мона тут ни при чем, хотя Изабель и думает обратное.
В воскресенье вечером небо все — в тучах. Я объявляю:
— Еду поездом…
Встал я в понедельник часов в шесть утра. Небо несколько прояснилось, но мне показалось, что в воздухе пахнет снегом.
— Хочешь, я отвезу тебя на вокзал?
Она отвезла меня в «Крайслере». Вокзал в Миллертоне — маленькое деревянное строение, и там редко встретишь больше чем двух-трех пассажиров, дожидающихся поезда, в котором едут люди, хорошо знающие друг друга, хотя бы по виду. Наш сапожник, который тоже ехал в Нью-Йорк, поздоровался со мной. Я сказал Изабель:
— Ни к чему дожидаться. Поезжай домой. Я тебе позвоню и скажу, каким поездом вернусь.
Снег не подвел. Наоборот, по мере того как мы приближались к Нью-Йорку, погода разгуливалась и небоскребы вырисовывались перед нами на уже расчистившемся небе, на котором осталось всего лишь несколько позлащенных солнцем облачков.
Я зашел выпить кофе. Было еще слишком рано, чтобы идти к Моне.
Прошелся вдоль всей Парк-авеню. Я бы тоже мог жить в Нью-Йорке, иметь контору в одном из этих стеклянных зданий, завтракать с клиентами или друзьями, а в конце рабочего дня мог бы выпить аперитив в каком-нибудь укромном, не сильно освещенном баре.
Мы могли бы по вечерам ходить в театр или в кабаре — потанцевать.
Мы могли бы…
Что такое сказала Мона по этому поводу? Будто бы Рэй мне завидовал, будто бы я — сильнейший из нас двоих, будто бы я сделал правильный выбор? И это Рэй, которому все удавалось, говорил, что хочет пустить себе пулю в лоб!
Вздор!
Действительно ли прохожие на меня оборачиваются? Ведь мне постоянно кажется, что люди смотрят на меня, как если бы у меня лицо было в пятнах или одежда смехотворна. Когда я был ребенком и подростком, доходило до того, что я останавливался перед витринами, чтобы проверить, нет ли в моем виде чего-нибудь ненормального.
В половине одиннадцатого я остановил такси и поехал на Сэттон Плейс.
Мне хорошо был знаком дом с оранжевыми маркизами на окнах, швейцаром в ливрее и холлом с кожаными креслами и конторкой дежурного.
Дежурный знал меня.
— Вы к госпоже Сэндерс, господин Додд?.. Предупредить ее?..
— Не надо… Она меня ожидает…
Мальчик-лифтер был в белых вязаных перчатках. Он поднял меня на двадцать первый этаж, а в какую из трех дверей красного дерева позвонить, я и сам знал.
Мне открыла Жанет, аппетитная девушка в форменном платье из черного шелка и кокетливом вышитом передничке. Как правило, она улыбается.
Но теперь ей, вероятно, казалось приличным выглядеть огорченной, и она бормочет:
— Кто бы мог подумать…
Приняв мое пальто и шляпу, она проводила меня в салон, где всякий раз я испытываю нечто вроде головокружения. Это огромная комната, вся белая, с застекленными эркерами с видом на Ист-Ривер. Я достаточно хорошо знал Рэя, чтобы понять: эта декорация вовсе не выражает его вкуса.
Салон был вызовом. Рэй хотел казаться богачом, хотел всех поразить своим модернизмом. Мебель, картины, скульптуры, стоявшие на подставках, казались выбранными для кинематографической декорации, а вовсе не для жизни, а размеры комнаты исключали возможность какой бы то ни было интимности.
Открылась дверь маленькой гостиной, которую называли будуаром, и Мона издали позвала меня:
— Идите сюда, Доналд!..
Я поколебался, идти ли мне с портфелем. Кончил тем, что оставил его лежать там, где положил, в кресле.
Я ринулся к ней. Нас разделяло примерно десять метров. Она стояла в дверях, одетая во что-то темно-синее, и смотрела на меня.
Она не протянула мне руки, но закрыла за мной дверь.