Опасность, с точки зрения его матери, ограничена пределами квартала. Она понимает: раз сына до сих пор не тронули, значит, из-за барышни Вильмош можно не тревожиться. Даже поведение Курта Хамлинга и фразы, брошенные им в то посещение, указывают на местный характер опасности. Иначе инспектор не посоветовал бы Франку уехать на несколько дней в деревню или к друзьям.
Франк не сумел повстречать Хольста, как ему хотелось, но издалека они друг друга видели. Хольст, изучивший, вероятно, его походку не хуже, чем Франк изучил походку соседа, раз десять на дню слышит, как он входит и выходит, и давно мог бы налететь на него на лестнице.
Франк не боится. Страх тут вообще ни при чем. Все бесконечно сложнее. Это игра, придуманная им, как в детстве он придумывал игры, понятные лишь ему одному.
Чаще всего он забавлялся этим по утрам в постели, пока г-жа Поре готовила завтрак, — особенно в солнечные дни. Закрывал глаза и загадывал, к примеру:
«Муха!»
Затем приоткрывал один глаз и смотрел на определенное место ковра. Обнаружилась там муха — выиграл.
Сегодня он мог бы загадать:
«Судьба!»
Он сам хочет, чтобы она занялась им, делает все, чтобы принудить ее к этому, с утра до вечера провоцирует ее.
Накануне он небрежно предложил Кромеру:
— Спроси-ка своего генерала, чем он интересуется, кроме часов.
В деньгах он не нуждается. Даже при теперешнем его размахе их хватит на много месяцев. Да ничего ему не нужно. Вот купил пальто шикарнее, чем раньше, пальто, каких в городе не наберется и полдюжины, — светло-бежевое, чистой верблюжьей шерсти. Для зимы оно тонковато, но он ходит в нем из бравады. Точно так же, как не расстается с пистолетом, который оттягивает ему карман и, несмотря на зеленую карточку, может навлечь на него крупные неприятности.
Ни в мученики, ни в жертвы он не рвется. Но когда, особенно вечером, идет по своему кварталу, ему отрадно думать, что из любого темного закоулка в него могут неожиданно пустить пулю.
Пока что его просто не замечают. Не замечает даже Хольст, хотя Франк приложил достаточно усилий, чтобы привлечь к себе его внимание.
Мицци должна ненавидеть его. После того, что произошло, любой на месте Франка съехал бы из этого дома.
Судьба притаилась в засаде. Но где? Франк не ждет, когда она обрушится на него, — он идет ей навстречу, повсюду ищет ее. Кричит ей, как кричал вечером на пустыре, держа в руке сумочку с ключом:
— Я здесь! Чего мешкаешь?
Ему словно не хватает врагов, и он силится создавать себе новых. Не потому ли он отхлестал Берту по морде?
Теперь, когда Минна отваживается выказать нежность или хотя бы предупредительность, он намеренно обижает ее, цедя:
— Терпеть не могу людей с больным животом.
Анни он приносит шоколад, и той даже в голову не приходит поблагодарить или поделиться с другими.
Франк готов часами созерцать ее тело, но мысль о близости с ней не волнует его. Ей тоже этого не хочется. Когда он во второй раз прилег к ней, она досадливо вздохнула:
— Опять?
Тело ее — произведение искусства, но, кроме тела, в ней ничего нет. Да и остается оно безжизненным, чуждым всякого трепета. Она позволяет пользоваться им где и как угодно, но всем своим видом говорит: «Любуйтесь мной, ласкайте меня, делайте все, что вам нужно, только отстаньте поскорей!»
Берта ушла в четверг. В пятницу, в половине четвертого, Франк заметил на улице жильца с третьего этажа. Тот стоял у витрины, и Франк лишь потом, самое меньшее через час, вспомнил, что в ней были выставлены корсеты.
Франка сопровождал один не самый близкий приятель по фамилии Кропецки, и шли они к Тасту поесть пирожных.
У Таста как раз сидел главный редактор Ресль. Здесь он был на своем месте, очень хорошо смотрелся в изысканной обстановке; Франк редко видел таких породистых и прекрасно одетых женщин, как его спутница.
Ресль удостоил его небрежным приветственным жестом. Приятели послушали музыку. Тает — единственный ресторан, где после пяти вечера еще исполняют камерную музыку. Скрипач был худой, высокий и напомнил Франку скрипача из его дома.
Что с ним? Расстрелян? У страха глаза велики: те, кого уже считают умершими, чаще всего рано или поздно возвращаются. Иногда, вернувшись, рассказывают о пытках. Но пытки применяют нечасто. Если, конечно, те, кто ничего не рассказывал, не предпочитают из осторожности молчать о них.
Мысль о пытках леденит Франку кровь, хотя, пожалуй, он не испугался бы их. Он убежден: у него хватит сил выдержать. Эта мысль приходила ему в голову сотни раз, он свыкся с ней еще до того, как пытки стали обычным делом; ребенком он занимался тем, что проверял себя на боль перед зеркалом — вгонял, например, булавку в кожу и следил, не дрогнет ли у него лицо.
Пытать его не станут. Не посмеют. Кстати, противники оккупантов тоже прибегают к подобным средствам — по крайней мере так утверждают.
Зачем его пытать, если ему ничего не известно?
Через несколько дней Рождество. И снова ненастоящее. Настоящее Рождество он знал лишь в раннем детстве, позже — только видимость Рождества. Помнится, ему было лет семь-восемь, когда его в это же время года привезли в город, где улицы сверкали ярче, чем бальный зал, тротуары кишели мужчинами в шубах и женщинами в мехах, а товары в витринах, казалось, вот-вот посыплются на улицу — так их было много.
Как и в прошлые годы, Лотта поставит в салоне елку.
Скорее, для клиентов. Интересно, кто останется праздновать? У Минны, конечно, есть семья. А девицы, даже если им весь год нет дела до родных, обязательно вспоминают о них в праздники. Что до Анни, ее семейные обстоятельства неизвестны. Эта, пожалуй, останется. Но, вероятней всего, наестся всласть и тут же углубится в чтение журналов.
Даже Кромер уедет на Рождество к своим, километров за тридцать от города!
Мицци еще не встанет с постели. Хольст истратит последние гроши, если у него хоть что-то есть, или продаст несколько книжек, но купит ей елку. Они пригласят старого Виммера, который обрел свое призвание, определившись к ним в прислуги.
— О чем задумался? — спрашивает приятель.
— Я? — вскидывается Франк.
— Не папа же римский!
— Ни о чем. Извини.
— У тебя такой вид, словно ты вот-вот передушишь музыкантов.
Неужели? Да он на них и не глядел. Начисто о них забыл.
— Послушай, я все хочу попросить тебя об услуге, да не решаюсь.
— Сколько?
— Это совсем не на то, о чем ты подумал. И не для меня — для моей сестры. Ей давно нужна операция. А у тебя, я слышал, куча денег.
— Что с твоей сестрой?
И Франк с иронией думает, что она не прошла даже через салон Лотты.
— Что-то с глазами. Если не прооперировать — ослепнет.
Приятель — его сверстник, но он безвольная тряпка, человек, рожденный, чтобы им помыкали. Сейчас у него слезы на глазах.
— Сколько надо?
— Точно не скажу, но думаю, если ты ссудишь мне…
Франк манипулирует с пачкой, как заправский фокусник. Это тоже стало игрой.
— Если собираешься благодарить, значит, ты еще глупей, чем я думал.
— Франк, старина…
— Ты что, не понял? Пошли…
Тип у третьего этажа как нарочно торчит неподалеку, опять у витрины — в этой выставлены куклы. Что это?
Случайность? У него дочурка, а на днях Рождество. Он может ответить, что сейчас разглядывать витрины — вполне естественно.
Почему бы Франку не подойти и в упор не спросить, чего ему надо, показав при нужде зеленую карточку или сунув пистолет под нос?
Слова Тимо явно на него подействовали. Он идет дальше, оборачивается. Тип с третьего этажа отстал. Рядом только Кропецки. Прямо-таки прилип — никак не отвяжешься.
Если судьба и подстерегает его, то ударит не в эту ночь: он пообедал в городе, встретился с Кромером, очень занятым и державшимся отчужденно, пил в трех кабаках, в одном затеял долгую ссору с каким-то незнакомцем.
Больше ничего не произошло.
От Тимо он возвращался домой мимо тупика у дубильной фабрики — опять ничего. Забавно было бы, если бы судьба выбрала для засады именно это место. Вот какие мысли приходят в голову после трех часов ночи, когда выпьешь лишнего.
У Хольстов горит свет. Там сейчас, наверно, меняют компрессы, дают капли, проделывают еще Бог весть какие процедуры. Франк прислушался у дверей. В квартире, безусловно, услышали его шаги. Хольст знает, что Франк на площадке, и тот умышленно задержался там на добрую минуту, прижавшись ухом к филенке.
Хольст не открывает, не подает признаков жизни.
Трус!
Франку остается лишь лечь спать, и если бы не усталость, он занялся бы любовью с Анни — просто для того, чтобы ее позлить. Что касается Минны, его от нее мутит.
Она влюблена как дура. Думая о нем, наверняка плачет.
Может быть, молится. И стыдится своего живота.
Он ложится один. В печке еще теплится огонь, и Франк долго смотрит на красноватое круглое отверстие для кочерги.