Главной, капитальной проблемой был вопрос, почему мы полюбили друг друга, и он долго мучил нас: от его решения зависела наша вера в нашу любовь.
Решили мы его или нет?
Не знаю, господин следователь. И никто не узнает.
Почему после первого же вечера в Нанте, после нескольких часов, которые я первый готов назвать безобразными, мы, хотя нас еще ничто не связывало, ощутили такой голод друг по другу?
Прежде всего были ее оцепеневшее от напряжения тело, раскрытый рот, обезумевшие глаза. Сначала все это показалось мне непроницаемой тайной, потом — откровением.
Я ненавидел девицу из бара с ее гримасками и развязностью, ненавидел зазывающий взгляд, которым она окидывала мужчин.
Но когда я ночью держал ее в объятиях и, заинтригованный тем, чего не понимал, внезапно включил свет, я заметил, что вот-вот задушу маленькую девочку.
Девочку, живот которой от лобка до пупка был обезображен шрамом, девочку, спавшую со многими мужчинами — теперь я мог бы вам точно сказать, со сколькими, где, как, при каких обстоятельствах и даже в какой обстановке. И тем не менее девочку, изголодавшуюся по жизни, «до темноты в глазах», говоря языком моей матери, страшившуюся жизни и цепенеющую от этого страха.
Страшившуюся жизни? Во всяком случае, своей, самой себя, того, что она считала своим «я», а судила она о себе, клянусь в этом, с пугающим смирением. Еще совсем ребенком она уже боялась, считала себя не такой, как другие, хуже других и — представляете! — исподволь придумала себе свое «я» по образцу, вычитанному в иллюстрированных журналах и романах. Чтобы стать похожей на других, чтобы обрести уверенность в себе.
Все равно как если бы я начал играть на бильярде или в белот.
Отсюда — сигареты, бары, высокие табуреты, нога, закинутая на ногу, вызывающая фамильярность с барменами, заигрывание с первыми попавшимися мужчинами.
— Не такая уж я уродина…
Это была ее излюбленная фраза. Она без конца повторяла ее, по всякому поводу лезла ко всем с одним и тем же вопросом:
— Разве я такая уж уродина?
Чтобы не чувствовать себя уродиной в родном Льеже, где материальное положение родителей не позволяло ей быть на равной ноге с подружками, она набралась духу, одна уехала в Париж и приискала там себе какую-то службу. Чтобы не чувствовать себя уродиной, начала пить и курить. И в другой сфере, о которой очень трудно говорить даже в письме, обращенном исключительно к вам, она тоже старалась не чувствовать себя уродиной.
Десятилетней девочкой, гостя у более состоятельных подружек, приглашение от которых преисполнило ее родителей гордостью, она имела случай присутствовать при забавах, носивших не совсем невинный характер.
Я сказал «более состоятельных» и подчеркиваю это.
Речь шла о людях, о которых ее родители отзывались с восторгом, смешанным с завистью, и с почтением, какое в известных слоях общества испытывают перед теми, кто стоит выше. А когда, неделю спустя, она расплакалась, не объясняя причины, и отказалась снова ехать к подружкам, ее обозвали дурочкой и велели собираться.
Все это правда, господин следователь. Некоторые интонации невозможно подделать. Но я не удовлетворился этим сознанием. Я съездил на место. Я упрямо старался узнать Мартину до конца, до мельчайших подробностей обстановки, в которой она росла.
Я съездил в Льеж. Видел монастырь «Дочерей креста», где, будучи пансионеркой, она ходила в голубой плиссированной юбке и круглой широкополой шляпе.
Видел ее класс, парту и ее неумелые подписи на развешенных по стенам сложных вышивках, корпеть над которыми заставляют детей в подобных учреждениях.
Я видел ее тетради, читал сочинения, наизусть выучил оценки, проставленные на них учительницами красными чернилами. Я видел ее фотографии во всех возрастах: школьные, сделанные по случаю окончания учебного года, — Мартина снята на них с подружками, чьи имена мне тоже известны; семейные, привезенные из деревни, — рядом с ней дяди, тетки, кузены, которые знакомы мне теперь лучше, чем собственная семья.
Что пробудило во мне желание — нет, потребность узнать все это, хотя я никогда не испытывал подобного любопытства, когда дело касалось, скажем, Арманды?
Думаю, господин следователь, причина здесь в том, что я невольно открыл для себя подлинное лицо Мартины. Добавим сюда интуицию, которая навела меня на это открытие. А также то, что я сделал его против ее воли, наперекор ей, стыдившейся самое себя.
Я много недель трудился, да, именно трудился над тем, чтобы избавить ее от стыда. Для этого мне пришлось покопаться в самых глухих уголках ее души.
Сперва Мартина лгала. Лгала, как девочка, с гордым видом рассказывающая товаркам басни о своей гувернантке, хотя в доме и служанки-то нет.
Она лгала, а я терпеливо разматывал клубок лжи, вынуждая Мартину раз за разом признаваться, что она все выдумала; клубок был запутанный, но я держал конец нити в руках и не выпускал его.
Из-за богатых и порочных сверстниц и собственных родителей, которые упрямо посылали ее гостить у подружек, принадлежавших к одной из виднейших семей города, Мартина приучилась по вечерам растягиваться на животе в своей одинокой постели, напрягать тело и целыми часами доводить себя до спазма, который так и не наступал.
Физиологически Мартина была скороспелкой — девушкой она стала в одиннадцать лет. Долгие годы она занималась отчаянными поисками невозможного удовлетворения, и раскрытый рот, закатившиеся глаза и пульс сто сорок, которые я наблюдал у нее в Нанте, были, господин следователь, наследством, доставшимся ей от той поры.
Мужчины сделались для нее лишь заменой одинокого напряжения. И она принялась их искать все с той же целью — стать, как все, почувствовать себя такой же, как все.
Это случилось, когда ей исполнилось двадцать два.
В двадцать два года она была еще девушкой. Все еще надеялась. На что? На то, чему учат нас, чему научили и ее, — на замужество, детей, спокойный дом, на то, что люди называют счастьем.
Однако эта девушка из хорошей семьи, но без средств жила в Париже, далеко от родных.
И наступил, господин следователь, день, когда от усталости и тревоги маленькая девочка решила сделать то, что делают другие. Сделать без любви, без поэзии, подлинной или мнимой, без настоящего желания — и, на мой взгляд, это трагедия.
Мартина вновь проделала то, чему научилась в детстве, но только с незнакомым ей человеком, с чужим телом, прижимавшимся к ее телу, а так как она изо всех сил старалась достичь цели и все ее существо искало облегчения, мужчина поверил, что нашел в ней любовницу.
Те, что пришли ему на смену, тоже верили, но ни один — слышите, господин следователь, ни один! — не понял, что в его объятиях она искала своего рода избавления, ни один не подозревал, что она уходит от него с той же горечью, с тем же отвращением, какое оставляли в ней ее одинокие попытки.
Не потому ли, что я первым угадал это, мы с Мартиной и полюбили друг друга?
Мало-помалу я понял это, понял и многое другое.
Я как бы медленно перебирал четки.
Каждому из нас необходима отдушина, некий круг тепла и света, но где его искать, когда ты один в большом городе?
Мартина нашла его в барах. В коктейлях. Алкоголь давал ей на несколько часов ту веру в себя, в которой она так нуждалась. А мужчины, которых она встречала в злачных местах, неизменно проявляли готовность помочь ей поверить в себя.
Я ведь признался вам, что мог бы стать одним из завсегдатаев «Покер-бара», и меня даже подмывало им стать. Я тоже легко сделался бы там предметом восхищения, в котором мне отказывали дома, я тоже нашел бы там женщин, которые дали бы мне иллюзию любви.
Но Мартина была смиренней, чем я. Я мог хотя бы уходить в себя; она была не способна на это, господин следователь.
Несколько рюмок спиртного, несколько комплиментов, отдаленное подобие восхищения перед ней разом лишали ее всякой воли к сопротивлению.
Разве не то же самое происходит с каждым из нас — с вами, со мной, с самыми умными, самыми стойкими?
Кому из нас не случалось искать в самых злачных местах, в самых продажных ласках капельку успокоения и веры в себя?
Мартина шла с вовсе или почти незнакомыми мужчинами. Шла в гостиничные номера. Ее ласкали в собственных машинах и в такси. Я уже говорил, что пересчитал всех, кто спал с нею. Знаю их всех. Знаю в деталях каждый их жест.
Понимаете наконец, почему нас одолевала такая властная потребность говорить друг с другом и почему пустые часы, часы, которые у нас воровали, были форменной пыткой?
Но Мартина не только не находила желанного умиротворения, не только напрасно искала ту веру в себя, которая дала бы ей хоть видимость равновесия, — она сохраняла достаточно ясную голову, чтобы сознавать, что скатывается все ниже и ниже.
Когда по дороге в Ла-Рош мы встретились с ней под дождем на вокзале в Нанте, где оба опоздали на поезд, она дошла до предела, не могла больше бороться и была согласна на все, даже на отвращение к самой себе.