Когда острота его аппетита притупилась, и он мог уделить немножко времени между глотками, Билл отчитался в своих приключениях. Хозяин «Плуга и лошадей» оказался тягучим, до жути тягучим — сначала Биллу не удавалось хоть что-то из него выжать. Но Билл был тактичен, господипомилуйнас, до чего тактичен он был!
— Он все дудел про расследование, и какое странное это дело, и так далее, и как однажды было расследование в семье его жены, которым он вроде бы очень гордится, а я все повторял: «По горло, думается, сейчас заняты, э?», а он тогда отзывался «средненько», и опять давай про Сьюзен — про ту, у которой было расследование, — он говорил так, будто это такая болезнь, а я тогда опять пробую и говорю: «Застойное, думается, сейчас времечко, э?» А он опять говорит «средненько», и тут настал момент угостить его второй раз, а я словно бы с места не сдвинулся. Но я все-таки поймал его на крючок. Спросил, знает ли он Джона Бордена — того человека, который сказал, что видел Марка на вокзале. Ну, про Бордена он знал досконально, и когда рассказал мне все про семью жены Бордена, и как один из них чуть не сгорел заживо — пивка после тебя, спасибо — ну, тогда я сказал небрежно, что, должно быть, очень трудно запомнить кого-то, кого видел мимоходом один раз, чтобы потом его опознать, и он согласился, что это будет «средненько», и тогда…
— Дай-ка мне угадать с трех раз, — перебил Энтони. — Ты спросил, помнит ли он всех, кто останавливался в его гостинице?
— Верно. Ловко, а?
— Блестяще. И каков был результат?
— Результатом была женщина.
— Женщина? — сказал Энтони возбужденно.
— Женщина! — сказал Билл внушительно. — Конечно, я думал, что это будет Роберт… как и ты, верно? Но это была женщина. Приехала очень поздно в понедельник вечером на автомобиле, сама за рулем, уехала рано на следующее утро.
— Он ее описал?
— Да. Она была средненькая. Средненький рост, средненький возраст, средненький цвет лица и так далее. Не слишком помогает, верно? Тем не менее — женщина! Это подрывает твою теорию?
— Нет, Билл, вовсе нет, — сказал Энтони.
— Ты все время знал? Или по крайней мере догадался?
— Погоди до завтра. Я все расскажу тебе завтра.
— Завтра! — сказал Билл с великим разочарованием.
— Ну, одно я скажу тебе сейчас, если обещаешь не задавать мне других вопросов. Но вероятно, ты это уже знаешь.
— Что это?
— Всего лишь, что Марк Эблетт не убивал своего брата.
— И его убил Кейли?
— Это уже другой вопрос, Билл. Однако ответ, что и не Кейли.
— Ну так кто же, черт дери…
— Выпей еще пивка, — сказал Энтони с улыбкой, и Билл был вынужден удовлетвориться этим.
В этот вечер они рано отправились спать, так как оба очень устали. Билл спал громко и вызывающе, но Энтони лежал без сна, прикидывая, что происходит сейчас в Красном Доме. Возможно, он услышит утром, возможно, получит письмо. Он заново перебрал в уме всю историю с самого начала — есть ли возможность ошибки? Как поступит полиция? Докопаются ли они когда-нибудь? Должен ли он сообщить им? Ну, пусть сами установят, это же их работа. Конечно же, он не мог ошибиться на этот раз. Но нет смысла прикидывать сейчас; утром он будет знать твердо.
Утром он получил письмо.
«Мой дорогой мистер Джиллингем, из вашего письма я понял, что вы сделали некоторые открытия, которые можете счесть своим долгом сообщить полиции, и что в таком случае мой арест по обвинению в убийстве последует незамедлительно. Почему при таких обстоятельствах вы так загодя предупреждаете меня о своих намерениях, мне непонятно, если только вы немного мне не симпатизируете. Но симпатизируете вы или нет, вы захотите узнать — и я хочу, чтобы вы узнали, — как именно Эблетт встретил свою смерть, и причины, сделавшие эту смерть необходимой. Если полиции будет сообщено что-либо, я предпочту, чтобы и они узнали всю историю полностью. Они (и даже вы) могут назвать это убийством, но к тому времени меня уже больше не будет. Пусть называют чем пожелают.
Я должен начать, вернувшись с вами назад, в летний день, когда я был тринадцатилетним мальчиком, а Марк — молодым человеком двадцати пяти лет. Вся его жизнь была притворством, и тогда он как раз изображал себя филантропом. Он сидел в нашей маленькой гостиной, похлопывая перчатками тыльную сторону левой ладони, а моя мать, святая душа, думала, какой он благородный молодой джентльмен, а Филип и я, поспешно умытые и втиснутые в воротнички, стояли перед ним, подталкивая друг друга локтями и постукивая задниками каблуков, и от всего сердца проклиная его за то, что он помешал нам играть. Он решил взять одного из нас под свою опеку, добрый кузен Марк. Только Небесам известно, почему он выбрал меня. Филипу было одиннадцать — лишних два года ожидания. Возможно, вот почему.
Ну, Марк дал мне образование. Я учился в аристократической школе, затем в Кембридже, и стал его секретарем. Да, отнюдь не только секретарем, как ваш друг Беверли, возможно, сказал вам. Его управляющим, его финансовым консультантом, его курьером, его… — но, самое главное, его слушателем. Марк был не способен жить в одиночестве. Всегда требовался кто-то, чтобы слушать его. Полагаю, в глубине души он надеялся, что я стану его биографом на манер Босуэлла. Однажды он сказал мне, что назначил меня своим литературным душеприказчиком, бедняга. И он имел обыкновение писать мне нелепо длинные письма, когда я бывал в отъезде, письма, которые, прочитав, я тут же рвал. Пустопорожность этого человека!
Три года назад Филип попал в беду. После дешевой государственной школы он был торопливо засунут в лондонскую контору и обнаружил, что в этом мире на два фунта в неделю весело не поживешь. Однажды я получил от него отчаянное письмо — ему немедленно нужны сто фунтов или для него все будет кончено, и я попросил эти деньги у Марка. Только взаймы, вы понимаете; он платил мне хорошее жалованье, и я вернул бы эту сотню за три месяца. Но нет. Он, я полагаю, не увидел в этом ничего для себя — ни рукоплесканий, ни восхищения. Благодарен Филип был бы мне, а не ему. Я умолял, я угрожал, мы препирались, и, пока мы препирались, Филипа арестовали. Это убило мою мать — он всегда был ее любимцем, — но Марк, как обычно, извлек из этого похвалу для себя. Он упивался сознанием, что он такой тонкий судья характеров! Ведь двенадцать лет назад выбрал меня, а не Филипа!
Позже я извинился перед Марком за безрассудные вещи, которые наговорил ему, а он сыграл роль великодушного джентльмена с обычным своим искусством, однако, хотя внешне между нами все словно было как прежде, с того дня и дальше, хотя тщеславие не позволяло ему увидеть это, но я стал самым лютым его врагом. Будь это все, не знаю, убил ли бы я его? Жить в подобии теснейшей дружбы с человеком, которого вы ненавидите, значит ставить вашего друга под постоянную угрозу. Из-за его веры в меня как в восхищающегося им и благодарного ему протеже и его веры в себя как в моего благодетеля, он оказался полностью в моей власти. Я мог не торопиться и ждать удобного случая. Может быть, я не убил бы его, но я поклялся отомстить — и он, жалкий тщеславный глупец, был у меня в руках. Я не торопился.
Два года спустя мне пришлось переоценить свое положение, поскольку мщение ускользало от меня. Марк начал пить. Мог бы я остановить его? Не думаю, но, к моему огромному изумлению, я поймал себя на том, что пытаюсь препятствовать ему. Инстинкт брал верх над рассудком? Либо я, положившись на рассудок, внушил себе, что, упейся он до смерти, я лишусь своего мщения? Честное слово, дать вам ответ я не могу. Однако какими бы ни были мои побуждения, я искренне старался положить конец его пьянству. Пьянство же такая мерзость!
Отучить его я не мог, но удерживал в определенных рамках, так что никто, кроме меня, не знал про этот его секрет. Да, я обеспечивал ему внешнюю приличность; и, быть может, я уподобился каннибалу, поддерживающему свои жертвы в хорошей форме ради собственных целей. Я злорадствовал, наблюдая Марка, думая, с какой полнотой я могу погубить его, как мне вздумается — финансово, нравственно, любым способом, который сулит мне наибольшее удовлетворение. Мне стоило только отнять мою руку, и он пошел бы на дно. Но, опять-таки, я не торопился.
Затем он убил себя. Этот пустопорожний пьянчужка, разъедаемый эгоизмом и тщеславием, предложил свою омерзительность самой лучшей, самой чистой женщине на земле. Вы видели ее, мистер Джиллингем, но вы не были знакомы с Марком Эблеттом. Даже не будь он пьяницей, не было никаких шансов, что она будет с ним счастлива. Я знал его много лет, но ни разу не видел, чтобы им руководила какая-либо достойная эмоция. Жизнь с этой иссохшей сморщенной душонкой обернулась бы для нее адом, и адом в тысячу раз худшим, когда он начал пить.
Итак, его необходимо было убить. Я остался единственным, кто мог защитить ее, ведь ее мать стакнулась с Марком, чтобы обречь ее на гибель. Ради нее я мог бы открыто застрелить его, и с какой радостью! Но я не был склонен принести себя в жертву без нужды. Он был в моей власти, лестью я мог подбить его на что угодно; и, конечно же, будет нетрудно обставить его смерть как несчастный случай.