— У вас его нет.
— Мне одолжили.
— Кто?
— Я взял его напрокат.
— Где?
— Уже не помню. В каком-то гараже в Старом городе.
— Опознаете гараж, если вас отвезут в Старый город?
— Не уверен.
— А если вам покажут пикап, которым вы пользовались, его опознаете?
Здесь знают и это. До чего безысходно!
— Завтра утром вы увидите его во дворе.
Франк не отвечает. Ему хочется пить. Рубашка на нем взмокла под мышками, в висках начинает стучать.
— Как вы познакомились с Карлом Адлером?
— Не знаю такого.
— Но ведь он вел пикап.
— Было темно.
— Что вам о нем известно?
— Ничего.
— Вы не можете не знать, что он занимался радиотехникой.
— Я этого не знал.
— У него в машине был передатчик.
— Я не видел. Было темно. Да я и не оборачивался.
— Кто сидел сзади?
— Не знаю.
— Но кто-то сидел?
— Да.
— Значит, вас с ним свели. Кто свел?
— Кромер.
— Где?
— В баре напротив кино.
— С кем был Кромер?
— Один.
— Под какими именами он представил вам своих приятелей?
— Он их не назвал.
— Опознаете того, кто сидел сзади?
— Вряд ли.
— Опишите его.
— Довольно грузный, с усами.
Франк лжет. Опять-таки чтобы выиграть время.
— Продолжайте.
— Он был в комбинезоне.
— В баре?
— Да.
Парня они не знают. Это чувствуется. Следовательно, Франк ничем не рискует.
— Минутку. По-моему, у него был шрам.
— Где?
Франк вспоминает медную линейку. Он импровизирует:
— Через всю щеку… Левую… Да.
— Лжете. Так ведь?
— Нет.
— Я буду очень огорчен, если вы солгали: это a priori лишает меня возможности дать согласие на свидание, с просьбой о котором ко мне обратились.
— Клянусь, я его не знаю.
— А как же шрам?
— Не знаю, и все.
— Другие примеры?
— Тоже мне неизвестны. Я его, конечно, опознаю, если увижу, но описать не в состоянии.
— Как насчет бара?
— Насчет бара — правда.
— А про Карла Адлера?
— Сам удивляюсь, почему я запомнил его имя. Позднее я дважды сталкивался с ним на улице. Он меня не узнал или притворился, что не узнает.
— Передатчик?
— При мне о нем не говорили.
Получит ли он разрешение? Франк тревожно всматривается в лицо пожилого господина: тот, несомненно, испытывает тайную радость, напуская на себя еще более непроницаемый вид, чем обычно. Сворачивает сигарету. Затем медленно и беззлобно цедит:
— Карл Адлер расстрелян вчера другой нашей службой. Он ничего не сказал. Наш долг выявить его сообщников.
Франк неожиданно багровеет. Не собираются ли ему предложить сделку вроде той, на какую согласилась Лотта?
Он ничего не знает, и это правда. В конце концов в этом убедятся Но он мог бы кое-что узнать. Им можно воспользоваться, чтобы узнать.
Франк тяжело дышит. Не знает, куда спрятать глаза.
Ему опять стыдно. Как он поступит, если ему в упор поставят вопрос, пойдет ли он на сделку? Как поступил бы вольет?
Он закрывает глаза, весь напрягается. Это было бы слишком прекрасно. Этого никогда не будет. Он не плачет Нет, в такой момент он не расплачется.
Он ждет. Пожилой господин, вероятно, играет клочками бумаги. Почему он молчит? Слышно только урчание печки. Время идет. Наконец Франк осмеливается раскрыть глаза и видит рядом с собой штатского, готового отвести его назад в камеру. У дверей уже стоит солдат.
Кончено. Может быть, на час; может быть, до завтра.
Никто не прощается. Здесь не здороваются и не прощаются. Так уж заведено в этом доме, и от этого создается впечатление пустоты.
На дворе холодно, куда холодней, чем в последние дни. Небо сверкает, как лезвие, коньки крыш кажутся еще более острыми, чем обычно.
Завтра утром оконные стекла будут в цветах инея.
Странно! Большую — о, насколько большую! — часть жизни он ненавидел судьбу, ненавидел почти как человека, так сильно, что искал ее по всем закоулкам, чтобы бросить ей вызов и схватиться с нею.
И вот неожиданно, когда Франк и думать о ней перестал, она делает ему подарок.
Другим словом назвать это нельзя. Можно, конечно, предположить, что у пожилого господина, несмотря на его рыбью кровь, случилась минута слабости, размагниченности. Мог он совершить и техническую ошибку, хотя практически это исключено: до сих пор он ни разу не допускал оплошностей. Вероятнее всего, это решилось не здесь, а в другом секторе, в другой и очень высокой инстанции, куда обратился Хольст и где кто-то, не разобравшись в деле, поставил на ходатайстве росчерк, который «означает „да“.
Хольст внизу! Хольст в маленьком кабинете, у печки, и рядом с ним, чуть позади, стоит Мицци.
Оба тут!
Франка ни о чем не предупредили. За ним пришли, словно для того, чтобы отвести на допрос. После свидания с Минной и Лоттой минуло дней пять, состоялось двенадцать — пятнадцать допросов. Он вытравил почти весь трос и чувствовал себя настолько слабым, что у него начались провалы в сознании.
Хольст здесь, и Франк, остановившись как вкопанный, смотрит на него. Мицци он тоже заметил, но продолжает смотреть на Хольста, и ноги у него отказываются двинуться с места, тело — пошевелиться. Удивительно, что Хольст и не думает раскрыть рот.
Чтобы заговорить — о чем?
Словно поняв вопрос, который читается во взгляде Франка, и отвечая на него, Хольст легонько подталкивает Мицци вперед.
Пожилой господин, разумеется, восседает на своем месте за министерским столом. Подручные тоже на своих местах. Все как всегда: печка, окно, двор, часовой у караульной будки.
В самом деле, ничего не происходит. Просто посреди кабинета стоит Мицци в черном пальто, в котором кажется особенно тоненькой, и ее белокурые волосы выбиваются из-под черного берета. Она смотрит на Франка. Не пускает слезу, как Лотта. Не исходит жалостью, как Минна. Может быть, даже не замечает ни двух недостающих у него зубов, ни бороды, ни измятой одежды.
Мицци не подходит к Франку. Ни он, ни она не осмеливаются на это. А подошли, если бы осмелились?
Вряд ли.
Мицци приоткрывает рот. Сейчас она заговорит. Первым делом, как он не раз представлял себе, она выдыхает:
— Франк…
Она собирается что-то добавить, и ему страшно.
— Я пришла сказать…
Он растерянно бормочет:
— Знаю.
Он убедил себя — потому и боится, — что она скажет:
»…не сержусь на тебя» или: «…прощаю тебя».
Но она произносит совсем иные слова. И не спускает с него глаз. Еще никогда не бывало, чтобы два человека смотрели друг на друга так пристально. Мицци бесхитростно говорит:
— Я пришла сказать, что люблю тебя.
В руке у Мицци сумочка, ее маленькая черная сумочка. Все происходит как во сне, виденном Франком, с той лишь разницей, что здесь присутствует пожилой господин, который, аккуратно свернув сигарету, высовывает язык и заклеивает ее.
Франк не отвечает. Ему нечего ответить. Он не вправе отвечать. Он должен успеть насмотреться на нее. Ему нужно смотреть и на Хольста. Тот уже не в войлочных бахилах, в которых водил трамвай. На нем ботинки, как на обыкновенных людях. Одет он в серое. Шляпу держит в руках.
Франк не шевелится, не смеет шевельнуться. Он чувствует, что руки его движутся, но ничего не говорит. Может быть, это просто нервы? Но тут Хольст, не обращая внимания на пожилого господина и усатых служек, делает шаг вперед и — Франк всегда именно так рисовал себе это — кладет ему руку на плечо, как положил бы отец.
Считает ли Хольст, что обязан объясниться? Или опасается, что Франк не все понял? Или все еще сомневается?
Он слегка надавливает молодому человеку на плечо и словно речитативом, наводящим на мысль о богослужении на страстной неделе, торжественно и невозмутимо начинает:
— У меня был сын чуть старше вас, задавшийся честолюбивой целью стать великим врачом. Он страстно увлекся медициной, всего остального для него не существовало. Когда я лишился средств, он решил любой ценой продолжать учение. Однажды из физической лаборатории исчезли ценные материалы — ртуть, платина. Потом в университете стали жаловаться на мелкие кражи. В конце концов какой-то студент, неожиданно влетев в раздевалку, застал моего сына, когда тот шарил в чужом кошельке. Сыну шел двадцать второй год. По пути в кабинет ректора, куда его повели, он выбросился из окна третьего этажа…
Пальцы Хольста чуть сильнее сдавливают плечо Франка.
Франку хочется что-нибудь ему сказать. Особенно одну вещь, но она бессмысленна и может быть дурно истолкована: он всегда мечтал и теперь мечтает быть сыном Хольста. Он был бы счастлив — это сняло бы с него такую тяжесть! — если бы имел право назвать его: «Отец!»
Мицци имеет на это право. Мицци не отрывает глаз от Франка. Он не в состоянии, как в случае с Минной, определить, похудела и побледнела она или нет. Это не важно. Она пришла. Она захотела прийти, а Хольст согласился, взял ее за руку и привел к Франку.